Баба изумленно, испуганно кланялась.
— Ты ли это, Варя голосистая? — говорил он с грустью.
Баба бросилась целовать ему руки.
— Батюшка барин! Голубчик, Василь Савич! Господи! Вот не чаяли.
Баба плакала. Она вспомнила свою молодость и молодость того, который стоял теперь перед нею седым стариком. А когда-то певали они вместе, хороводы важивали...
— Не помолодела и ты, Варвара, — говорил он взволнованно.
Только девушка стояла молча, прикрывая свои груди и плечи.
— Кто же это с тобой, Варварушка? — спрашивал Левин.
— Дочушка моя, Даша, барин. Без тебя родилась она.
— А муж-то твой кто?
— Максим-плотник был.
— Был, говоришь? А теперь?
— Десятый годок в бегах, без вести пропал.
— А еще дети есть?
— Был сынок, батюшка.
— Что ж, помер?
— Нет, баринушка, не помер, а по миру ходит, в поводырях состоит у слепого Захара Захребетника.
— А, помню. Они были у меня в Харькове. Я и в Киеве видал Захара лет десять тому назад.
И при упоминаньи Киева, в сердце словно засаднело... Вся жизнь постылая развернулась, как на ладони... Годы, десятки лет — как один день... Киев, Петербург, муромский лес... О, мимо! Мимо, горя нерасхлебные, боли незаживные! Мимо!
— К домам теперь, барин, едешь?
— Домой... на покой...
Он оглянулся кругом. Скучная, неприветливая степь. Господи! И это родина золотая, где прошло золотое детство! Время все съело, все полиняло, и краски этой степи полиняли, и полиняло родное небо, и даль голубая полиняла... Все выцвело, выветрилось, как в душе у него.
Эх, талан ли мой, талан таков,
Эх, ты участь моя горькая!
На роду ли мне написано, али от бога заказано?..
Это затянул кто-то далеко за полосою. У Дарьи сердце заныло от этой песни. У Левина тоже защемило сердце, хоть он не знал, кто поет, как знала эта девушка.
— Что ж вы одни жнете? — спросил он, желая прервать тягостное молчание.
— Да нам эта полоса заурочена. Другие тамотка жнут.
— Бросьте все это! Бросайте серпы... Пора и вам отдохнуть, немного осталось...
Те посмотрели на него с изумлением. Они не понимали, что говорит он.
— Вон и птицы летят из этой проклятой земли, — указал он на небо. — Скоро солнце помрачится, звезды померкнут.
Тройка все ждала его. Коренная, отбиваясь от мух и оводов, встряхивала дугой, и колокольчик жалобно взвизгивал.
— Мухи песьи и оводы львиные напали на землю, сосут кровь христианскую, — говорил он как бы в самозабвении. — Звени, звени, колоколец, — по душе звонишь, по усопшей земле благовестишь...
Вдали слышалось глухо:
Эх, талан ли мой, талан таков...
Он опомнился.
— Брат дома?
— Дома, в Чирчиме, батюшка.
— Прощай, Варварушка, прощайте.
— Прощайте, барин.
Левин сел в телегу, и тройка тронулась. Ямщик лениво затянул:
Уж как попила ль моя буйная головушка,
Пила она, пила — посуляла,
Что за батюшкиной, что за матушкиной
За легкою за работой...
Левин молча слушал. И эта степь, и эта песня переносили его в годы далекой молодости. Только все это не то. Тогда у него не было двойного зрения, а теперь в душе все раздвоилось: и жизнь и смерть стоят рядом... колыбель и гроб рядом... Вон растет деревцо несчастное! Это не оно растет, а его смерть... Подымается деревцо, приближается смерть безребрая... Не ямщик поет — его смерть поет: что пропел он за батюшкиной, за матушкиной за легкою за работой — это уж умерло, и слова умерли, и голос умер в воздухе... Прежде земля висела как кадило перед иконою... а теперь земля сорвалась с крючка, сорвалось кадило вечное, летит в пропасть...
«Как берут меня, берут добра молодца,
Берут во солдатушки...»
— Тебя берут? — очнувшись, спрашивает Левин.
Ямщик удивленно смотрит на него.
— Кого берут в солдаты?
— Это в песне, барин, из песни слова не выкинешь. Не выкинешь! А как же душу из тела выкидывают?..
«Утопи меня, сам утопи в Днепре, своими руками утопи... Ты меня из воды вынул, ты и утопи...» И ее вынули из души и выкинули, и душу выкинули... Ох ты, Петр, Петр! Много тобою душ съедено, много... Да не доедены душеньки святые... вон перекати-поле катится — это ее душенька... Сгорела, золою стала, и волоски золотые озолились, опепелились... Дуня! Дуня!
Потатуйка кричит — уту-ту-ту... уту-ту-ту... Это она кричит у сухого дуплястого пня, как и тридцать лет назад кричала... Тридцать лет... И потатуйка жива, да это не та, та давно умерла, как и я давно умер... Нет, не умер, как и дуплястый пень не умер. Мы живем с ним. И у меня в сердце — уту-ту-ту — уту-ту-ту. Это смерть там — червоточина.
Читать дальше