Промежуточных состояний здесь быть не может: вот почему даже частичное несогласие художника с системой приводит его к отречению.
Отсюда наша главная задача: как помешать психологическим средствам губительным образом воздействовать на человеческий дух? В мире нет больше тоталитарного искусства — если, конечно, оно вообще когда-либо существовало. У христианской церкви нет больше храмов, и она создаёт изображения святой Клотильды; Россия же со своими портретами Сталина скатывается до самого буржуазного из всех буржуазных условных искусств. Я сказал: «…если оно вообще когда-либо существовало», имея в виду, что массы (в этом смысле массами являются и аристократия, и буржуазия) никогда не были привержены искусству как таковому. Я называю художниками тех, кто способен оценить самую суть какого-либо вида искусства; все прочие способны оценить только его эмоциональную сторону. Не существует людей, которые «не разбираются в музыке»: есть те, кто любит Моцарта, и те, кто любит военные марши. Нет людей, «не разбирающихся в живописи»: есть те, кто любит «Мечту» Детая или же нарисованных кошечек в корзинке, и те, кто любит подлинную живопись; нет людей, «не разбирающихся в поэзии»: есть те, кто интересуется Шекспиром, и те, кто предпочитает романсы. Разница между ними состоит в том, что для последних искусство представляет собой средство эмоционального переживания.
Бывали эпохи, когда подобное эмоциональное переживание входило в сферу высокого искусства. Это произошло с готическим искусством. Соединение самых глубоких переживаний — таких, как чувство любви и ощущение бренности человеческого существования, — с чисто пластической силой выражения стало основой для появления гениальных творений, оказывающих воздействие на любого человека. (Нечто подобное встречается у великих романтических индивидуалистов: у Бетховена, в некоторой степени — у Вагнера, безусловно — у Микеланджело, Рембрандта и даже у Виктора Гюго.)
Независимо от того, является ли подобное эмоциональное произведение художественным или нет, оно существует; это не имеет отношения ни к теории, ни к принципам искусства. Итак, главнейшей проблемой для нас (если формулировать её в терминах политики) является следующее: противопоставить ложному воздействию любой тоталитарной культуры истинное творение демократической культуры. Нет нужды насильно приобщать к этому искусству равнодушные к нему массы — речь идёт о том, чтобы открыть доступ к подлинной культуре для тех, кто к этому стремится. Иначе говоря, право на культуру представляет собой просто-напросто желание приобщиться к ней [11].
<���…>
Итак, мы исходим не из абсурдного желания создать некую модель культуры, но хотим дать ей возможность сохранить в своих будущих трансформациях то высокое, что она затрагивает в наших душах.
Мы считаем, что высшим назначением художника, принадлежащего к европейской культуре её золотых времён — от создателей Шартрского собора до великих индивидуалистов, от Рембрандта до Виктора Гюго, — должно быть стремление рассматривать культуру и искусство как завоёванную ценность. Уточняя свою мысль, скажу, что гений — это завоеванное право на отличие. Гений — будь то Ренуар или фиванский скульптор — начинается с того момента, когда человек, с детства влюблённый в восхитительные творения, уводящие его от мира, вдруг осознаёт свой разрыв с их формой — либо потому, что эта форма слишком безмятежна, либо потому, что она уж очень тревожна; и именно желание приобщить мир и свои творения к некой таинственной истине, непостижимой без этих творений, — это желание и создаёт гения. Другими словами, не существует гения в подражании, в рабском следовании образцам. И пусть нам не говорят о великих ремесленниках средневековья! Даже в той культуре, где все художники были бы рабами образцов, невозможно сравнивать имитатора с рабом, неспособным открыть новые формы. В любом открытии — будь то искусство или же другая сфера деятельности — есть право подписи для гения, и это право не изменилось в течение пяти известных нам тысячелетий исторического бытия.
Если есть в человечестве некая вечная идея, то это именно идея трагической неуверенности того, кто получит — через много-много веков — название художника, идея трагической неуверенности его перед лицом творения, которое он ощущает глубже, чем кто бы то ни был, которым он восхищается, как никто другой, — но которое именно он в тайниках своего сознания жаждет разрушить.
Читать дальше