— Неужто в самом деле уезжаешь? — говорил Герцен озабоченно, когда они с Бакуниным подъезжали в фиакре.
— Да, да, еду, брат, еду, время не терпит, Флокон сообщил, что поддерживают от всей души, дают кой-какие деньжонки, предлагали даже пять тысяч, да я удовольствовался двумя. Не из чистоплюйства, считаю, что с революционного правительства брать деньги, не зная, когда отдашь, неловко.
— Это ж почти безумие; и ты надеешься что-нибудь сделать? Ехать неизвестно куда, одному, кого-то подымать, да кого ты подымешь?
Когда шли анфиладой комнат в кабинет с широкими креслами, кушетками, диванами, Бакунин, улыбаясь, говорил:
— Помни, друг мой, что я русский, да к тому ж ещё и Бакунин, ха-ха-ха! Говоришь, никого и ничего? А мне вот кажется, что я Крез, богач, напал в мире на такую золотую жилу, что только копни, и брызнет золотом. Не сидеть же, Герцен, вечно сложа руки, рефлектируя? Надо делать историю, брат, самому, а не то всякий раз останешься зауряд. Эх, Герцен, Герцен, ты, брат, матадор, но с голубиным сердцем!
— Запил революционный запой! Только не принимаешь ли ты второй месяц беременности за девятый? — И на умном лице, в карих глазах убийственная ирония. — Ты, Бакунин, локомотив слишком натопленный и вне рельсов, несёшься без удержу и несёшь с собой всё на свете. Ну что ж, подавай Бог, давай запьём по-всамделишному, сейчас дадут вина, а скоро соберётся народ; сегодня даже Маркс будет, хоть ты его и не любишь?
— Нет, — качнул гривой Бакунин, — тщеславный, безапелляционный и мелочный еврей, хотя ум, конечно, и воля. Но эгоцентричен до безумия, он говорит не иначе, как мои идеи и не хочет понять, что идеи не принадлежат никому.
Герцен задумался, улыбаясь, проговорил:
— Вы по всей стати, Мишель, очень разные. Ты — прирождённый партизан революции, а Маркс во что бы то ни стало хочет быть революционным главнокомандующим. Впрочем, — засмеялся, — я люблю его столько же, сколько и ты.
Дом залит светом, на длинном, раздвинутом столе в столовой готовились вина, закуски, коньяки, шампанское и с трудом испечённые русские пироги во французской плите.
Гостиная шумела пёстрым сборищем, изящный Гервег, стоя у окна с Тургеневым, холёными руками пощипывал шелковистую бороду, говорил об испанской литературе; поодаль с хрупкой хозяйкой, Натали, разговаривал Карл Маркс, крепкий, резкий, с копной чёрных волос, с лицом упрямым и нахмуренным, все движения его были угловаты, но смелы и самонадеянны, и такой же, прочно сшитый, но спокойный, стоял рядом Ледрю-Роллен; невдалеке шумел с Борнштедтом и Левенфельсом краснощёкий Энгельс; в массивном кресле посредине комнаты, как всегда, в синем сюртучке с золотыми пуговицами, вынув фарфоровую трубку изо рта, маленький Луи Блан перед Ворцелем, Прудоном, Бакуниным и Герценом говорил о проекте национальных мастерских. Неизвестный польский полковник беседовал с скептическим Рейнгольдом Зольгером; Мюллер-Стрюбинг, посасывая трубку старался перевести бледному, морщинистому Ламартину стихи Люнига. Вошёл, изящно кланяясь, Флокон; несмотря на занятость, управляющий делами временного правительства, так же, как Ламартин и Ледрю-Роллен, освободил этот вечер. Слушая Луи Блана, сидел, развалясь, обняв за плечо Герцена, Бакунин.
Натали, изящная, извинившись перед Марксом, пошла навстречу Флокону, говоря любезности. Потом задвигались кресла, стулья. Продолжая неоконченные разговоры, переходили в столовую, размещаясь у сервированного стола. За красиво-цветным столом с бутылками и бургундского и бордо не произошло ничего необычного; но вот хозяин, Герцен, встал и, подняв бокал, заговорил о сущности сегодняшнего вечера.
— Друзья! Я предлагаю выпить за успех предприятия нашего общего друга Гервега!
За столом знали, для чего собрались, за что подымает тост Герцен: за военный поход на Баден легиона в четыре тысячи немецких эмигрантов во главе с Гервегом и фон Борнштедтом. За бокалы взялись французы и немцы. Гервег чуть улыбнулся, беря свой бокал; жена, Эмма, большая, словно переодетый в юбку мужчина, взглянула на него умилённо. С угла резко проговорил Маркс:
— У этого предприятия не может быть успеха, оно похоже больше на революционную авантюру, чем на революцию. Я и мои друзья считаем для дела революции гибелью посылать людей на верное поражение.
Произошло замешательство. Флокон отставил поднесённый к губам бокал. Только что осушив бокал бургундского, вспыхнул краской гнева Адальберт фон Борнштедт, проговорил запальчиво:
Читать дальше