— Как это — не моя? А чья? Васина?
— Может, и была Васина, — а теперь уже нет. Но и не твоя. Поверь мне, — это всегда было видно. Бросалось в глаза! Танечка — она ведь спящая красавица… Ей нужен мужчина, который разбудит её. У тебя не получилось, — ни в малой степени! Да ты не очень-то и старался. Василий Петрович — уж как трудился, как трудился… Надорвался на этом деле и в гроб сыграл, — а она так и не проснулась, только помычала во сне да губами почмокала.
— Ты думаешь, не проснулась? Разве она его не любила?
— Любила… Не любила… Если бы люди потрудились сосчитать, сколько разных смыслов они вкладывают в слово «любовь», — мир содрогнулся бы. Одно могу сказать определённо: с ним ей было лучше, чем с тобой. Не обижайся на меня за правду. И не думай, что во второй серии вашего фильма всё будет иначе. Нет, нет.
— Но она очень хорошо меня встретила…
— Ну и что? Она вообще человек добродушный, спокойный, благожелательный. Она и со мной очень мило себя вела все эти годы: всегда поздоровается первая, поговорит, о здоровье расспросит… Я же не делал из этого далеко идущие выводы. Василий Петрович, — да, конечно… Он смог бы, наверное ей растормошить, проживи он ещё лет несколько… Хотя… Ребёночка-то она и от него рожать не захотела, — как и от тебя… Я всё знаю… Он мне как-то жаловался спьяну, на приёме в мэрии…
…Потом отец принялся показывать мне свои новые работы, — они загромождали всю гостиную, слоями стояли возле стен, неокантованные, неподписанные даже. Отец, однако, прекрасно помнил порядок этих напластований, — не глядя вынимал нужный холст из пачки и ставил его напротив окна, под медовое осеннее солнце. Среди новых работ как всегда было много видов Екатеринки, много Волковых горок, много дачи, было и несколько портретов Феба, — и очень удачных, на мой взгляд (не так-то просто изобразить кота, не впадая в сюсюканье)…
А потом вдруг пошла серия о монахе Луке. Это было весьма неожиданно.
— Я его тоже искал! — радостно пояснял мне отец. — Все у нас Луку ищут, — и я решил поискать. Но не в лесах да на горах, а в красках! Сделал тысячу подходов, холста перепортил несчётно, но вот осталось пять вариантов. Какой тебе больше глянется?
Я разглядывал работу за работой. Все они были подчёркнуто разноплановыми: этот в лубочном стиле, в сказочном… Этот чрезмерно натуралистичен, с уклоном аж в некрореализм, а здесь сладостный Лука напоминает бородатого херувимчика… Было полотно в совершенно условной манере: чёрная гора похожая формой на яйцо, и в ней, в позе эмбриона золотой человечек-куколка, — отец иногда позволял себе писать совсем условно, скупо до сухости; иногда это получалось здорово, — но не в данном случае. Очевидно, что отец понятия не имел, с какого боку подойти к нашей легенде, но с отчаянным упорством вновь и вновь шёл на приступ. Откуда бы такое рвение?
— Ну, — сказал я неуверенно. — Может быть, это? — и ткнул пальцем в картину, стилизованную под иконопись. — Во всяком случае, такая манера для этой темы всего уместнее…
— Глупости ты говоришь! — рассердился отец. — Что, за своей журналистикой живопись понимать разучился? Это не работа, это вообще позор! Я её оставил только в укор себе, чтобы не загордиться! Но сдаётся мне, что ни одна вещь сыну не понравилась?
Пока я обдумывал утешительную фразу, отец с торжествующим видом залез дальнюю пачку холстов и безошибочно выдернул из неё то, что искал:
— А вот это как?
— Ты смотри-ка! — сказал я.
Пожалуй, эта картина была даже лучше Танькиного портрета; я взглянул на неё и загляделся. Долго я не мог понять, в чём тут дело, что так освещает это полотно изнутри, а потом понял: светится лицо Луки. И светится оно не в силу каких-то живописных фокусов, хитрых приёмчиков набившего руку художника, а одним только выражением своим, одной только насыщенностью смысла. И было ещё одно обстоятельство, от которого я задрожал мелкой дрожью: в образе Луки отец нарисовал деда, нашего деда Николая, — таким, каким он лежал в гробу, — я-то прекрасно запомнил тогдашнее выражение дедова лица, сосредоточенное и полное доверчивого ожидания.
Деда все очень любили: все, кто его знал. Я его любил даже слишком, так что родители ревновали и огорчались. Помню, однажды, воротясь из школы, я застал деду Колю лежащим на диване: он спал, но спал так крепко, в такой необозримой глубине забытья, что я принял его за мёртвого. Очень испугался. Подбежал в пальто и в ботинках к дивану, начал трясти деда за плечи, захлёбывался слезами, — мне тогда было лет восемь… Наконец, совсем потеряв самообладание, завопил на весь дом: «Дедушка, не умирай!» И тогда-то он проснулся. Потом дед вспоминал этот случай не без удовольствия: вот, мол, как внук боится за меня… А умер он лет через шесть.
Читать дальше