В те часы, когда изуродованное настоящее особенно жестоко отторгало Публия и теснило его к бездонному провалу, зияющему вечной чернотою за спиною, его душа цеплялась за образы лучших людей, совсем недавно населявших Рим, и это позволяло ему устоять. На мерцающем, слегка затененном экране памяти, словно в кадрах хроники, ему представали лица отца, отправляющегося в свой бесконечный поход в Испанию, Фабия Максима, принимающего остатки войск после поражений у Требии и Тразименском озере, Эмилия Павла, решительно идущего в бой под Каннами, несмотря на уверенность в поражении и собственной гибели, а также многих тысяч других соотечественников: солдат, офицеров, калек, кующих мечи для оставшихся в строю, матерей и жен, крепостью своего духа и любви создающих нравственный фундамент победы. В годину бедствий все эти лица были исполнены трагизма, но даже их трагизм был оптимистичен, ибо сквозь его мрак светилась вера в окончательную победу Отечества. Зато, какая радость цвела на тех же лицах, когда он, Публий Сципион, со славой завершил войну и возвратился из Африки! Лишь тот, кто способен страдать за Родину так, как страдали они, умеет радоваться так же, как они. Сколь яркую и великую жизнь прожили эти люди, и разве можно сравнить эту жизнь с пещерным существованием двуногого паука, изо дня в день, из года в год гребущего под себя монеты, вся радость которого заключается в сознании, что он нагреб чуть больше, чем точно такой же паук по соседству, а горести состоят в зависти к другому пауку, огребшему еще больше!
Тут поворот мысли бросал Сципиона в сегодняшний Рим, и он с брезгливым содроганием скользил взглядом по идиотическим, со всеми признаками деградации физиономиям героев нынешнего дня, на которых сальная ухмылка заменяла лучистую улыбку и открытый человеческий смех, что служило внешним выражением внутреннего перерождения этих существ, у которых маска навечно срослась с лицом, у которых были имидж вместо индивидуальности, похоть — вместо любви, зуд алчности — вместо вдохновения, плоский азарт — вместо счастья, суета — вместо жизни. Сейчас, в сравнении с только что пережитым воспоминанием о великой эпохе, все это казалось дурным сном. Чудилось, будто незримо пролетят столетия, и он очнется от кошмарных видений, взглянет на мир глазами потомков и вновь увидит просветленные лица настоящих людей. Увы, у Сципиона уже не хватало ни физических, ни моральных сил на признание того факта, что ничего не происходит само собою и за все нужно бороться.
Через некоторое время Публий уже мог самостоятельно совершать прогулки в пределах своих владений, и он подолгу бродил в лесу, удивленно любуясь оживающей природой. Возможность видеть все это казалась ему чудом, подарком его коварной, противоречивой судьбы, а может быть, даже и не подарком, а победой над судьбою. Эти живительно-зеленые деревья, пестрые, цветущие лужайки, холмы в прозрачных голубых покрывалах пляшущего от первого зноя воздуха, ярко-синие кампанские небеса отвоеваны у черной пустоты, это его трофеи, и он вправе радоваться им. Если год назад Публий восхищался зрелищем пробуждения земной жизни, будучи участником праздника весны, то теперь он походил здесь на гостя, прибывшего издалека. Сам он уже не принадлежал этому миру и смотрел на него со стороны. В том была прелесть такой созерцательности. Он знал, что недолго ему осталось видеть земные красоты, и сознание скорой смерти примиряло его с бездействием.
Взирая на чарующие усталую душу сельские пейзажи, Публий вспоминал, что именно о таких картинах бредили его раненые солдаты перед смертью. Большинство легионеров составляли крестьяне, родившиеся и прожившие долгие годы в деревне, потому родина запечатлелась в них именно в образе тучных полей, плодородных долин и синих гор вдалеке. Зеленые листья, зрелые колосья, пашня, ждущая семя, создавали основу, костяк их внутреннего мира, на который нанизывались все прочие впечатления. Потому в трудные моменты, когда страждущая душа как бы худела, теряя наслоения жизненной плоти, обнажался ее скелет, состоящий из самых первых и самых простых восприятий жизни, являющихся и самыми глубокими. У Публия же ранние впечатления были иного рода. Он вырос в Риме, и среду его обитания образовывали скопления разнообразных зданий — дешевых и незатейливых — частных, богатых и величественных — общественных — толпа на форуме, шум, энергичные голоса ораторов, фасцы магистратов, окаймленные пурпуром тоги, торжество триумфов и всенародный траур поражений, и все это — на фоне знаменитых римских холмов. Великое и малое срослось в единый ком сладкого воспоминания о первичной родине. И сейчас, отчаянно скучая именно по такой, очеловеченной и даже испорченной непомерной людскою скученностью природе, Публий прислушивался к раздающемуся где-то у самого горизонта памяти настырному, резкому, но по-своему мелодичному зазывному крику торговца орехами. Как раздражал его когда-то этот надоедливый голос, и как он хотел бы услышать его вновь! Увы, опять — увы, которое теперь венчало все последние помыслы и душевные порывы Сципиона, путь в Рим к декорациям детства ему был заказан, правда, можно было бы поехать в Капую или Путеолы и полюбоваться городскою толчеею там, но он не терпел подделок.
Читать дальше