И сочиняла историю о нашествии данов, которых никогда не видела в глаза. Здесь нельзя было промахнуться, нельзя было увлекаться самим рассказом, который неизбежно потребовал бы расспросов и уточнений; здесь следовало опираться на девичий страх, пугать слушателя и почаще пугаться самой, уходя в слезы и рыдания, если, предположим, спросят, бородаты датские викинги или безбороды, сражаются мечом или секирой, со щитами или без щитов. А это все требовало запасов жалости, любви и сострадания, которые способны были бы вовремя удержать Альвену от всяческих уточнений, и Инегельда жадно и старательно копила признаки любви и сострадания, как скряга копит пыль от кошеля, в котором хотя бы раз звякнуло золото.
— Целиться нужно не в оленя, — с детства учил отец. — Не в оленя, а в березу, мимо которой он ходит на водопой. Ищи березу, Инегельда: олень придет, когда почует жажду.
Березу Инегельде указали, олень появился сам собой. Но только она, она одна могла пробудить в олене жажду и подвести его к березе в тот миг, когда нацелит стрелу.
5
— Я готова, госпожа, рассказать тебе о набеге данов.
— Не надо, девочка. Не надо мучить себя воспоминаниями.
— Но я должна…
— Воспоминания — обратная сторона памяти. Если память возвышает и тем дает нам силы для жизни, то воспоминания только крадут эти силы и делают нас слабыми.
— Но воспоминания живут во мне и терзают меня, госпожа. Я хочу выбросить их из своей души. Выбросить и обрести покой рядом с тобою. Покой навсегда.
Инегельда хорошо продумала рассказ, точно рассчитав, когда прольет слезы, когда вздохнет, когда судорожно всхлипнет, а когда и разрыдается. Так что Альвена побежит за отваром из корней валерианы, забыв о половине рассказанного. Она уже натянула тетиву: оставалось подвести оленя к березе.
— Я жила на укрепленной усадьбе моего господина Эвальда, — начала Инегельда, добившись разрешения говорить. — У господина была сильная стража, а в середине усадьбы стояла башня из валунов: с глубокими подвалами, где можно было укрыться от стрел и переждать, пока не придет помощь. И мы жили спокойно. Господин был добр к нам, рабыням, у нас всегда было вдоволь еды и одежды. Он даже позволял нам веселиться и любил смотреть, как мы танцуем у костров на берегу моря. А молодых женщин, юных дев и маленьких девочек у господина всегда было много. Одни вдруг исчезали, другие — появлялись, но тогда я не знала, куда они исчезают и откуда появляются. Теперь я понимаю, что он скупал девочек где только мог, учил их танцам, песням, хорошему обхождению и продавал с большой выгодой для себя. Так и я попала к нему совсем еще маленькой, но он не спешил со мной расстаться и никогда не показывал никаким покупателям, из каких бы земель они ни приходили. Наоборот, очень скоро он приблизил меня, взял в свои покои, окружил няньками и прислужницами, учил меня языкам и даже… даже скакать на лошади в седле и без седла. Я не говорила об этом, потому что никто никогда не поверит, чтобы рабыню учили управляться с конем, но я ничего не хочу скрывать, моя госпожа, я расскажу все без утайки, потому что мне тепло рядом с тобою и сердце мое наконец-то разжалось.
С каким наслаждением, с каким сладким томлением слушала Инегельду Альвена! Истосковавшееся по материнству сердце уже подавило в ней и недюжинный ум, и волю, и даже ту высокую боль о вырождающемся в топях родном народе, которую она искренне полагала доселе единственным смыслом всей своей жизни, ниспосланным ей богами. Слушала, но уже не слышала. Не слышала готовых ответов на еще незаданные вопросы, ловко вставленные Инегельдой в хорошо продуманный рассказ.
Но пока не прозвучали те слова, которых ждала Инегельда от Альвены. И поэтому, чуть помолчав с грустной улыбкой на пухлых, еще таких детских, таких мучительно беззащитных губах, продолжала:
— Я была еще мала, чтобы понять тогда отношение господина Эвальда ко мне. Знала от женщин, которые учили меня, и от служанок, которые мне прислуживали, что господин когда-то потерял жену и детей во время бури на море, сам чудом спасся и дал клятву, что не женится и останется верен погибшим до конца дней своих. И только потом, потом, попав в чужие руки, к новым господам, я поняла, что мой добрый господин видел во мне погибшую дочь, а не прибыльный товар и, вероятно, не хотел со мною расставаться вообще. Но боги рассудили иначе.
Она замолчала, но уже не грустная улыбка, а горе, огромное горе и огромная боль читались на ее лице. А в остановившихся, вдруг заледеневших глазах отразился такой живой, такой черный ужас, что Альвена, не выдержав, прижала к груди ее головку:
Читать дальше