Она знала, что сейчас, сию минуту, надо принять важное решение всей ее жизни, и не могла сосредоточить на этом мыслей. Лиза бессвязно думала о разных делах, и важных, и незначительных. «Если я перейду на нелегальное положение, то и это для папа будет страшный удар. И тут еще Маша… Все началось с той новогодней вечеринки, а потом она втянулась, и я уже ничего не могла сделать, да и не хотела… Конечно, папа потребует, чтобы я уехала за границу. Но мне не дадут паспорта. Контрабандисты?» — Тайный переход границы с контрабандистами, который прежде соблазнил бы ее своей романтичностью, теперь казался ей скучным, тяжелым, невозможным делом.
Она не чувствовала страха: чувствовала только, впервые в жизни, крайнюю душевную усталость. То, что ей предстояло — большое и ничтожное, спасение жизни и отмена примерки у портнихи — подавляло ее прежде всего утомительностью. Теперь ей хотелось спокойствия. «Чтобы ничего не менять, ничего не делать нового… Да, сильные ощущения! Я, конечно, не могла бы жить, как другие. Но всему есть мера! Самое сильное ощущение — это все-таки желанье жить по-человечески!»
Горничная вошла в кабинет и доложила, что к обеду нет закуски.
— Прикажете пойти купить?
— Да, купите, — сказала Елизавета Павловна. «Надо взять себя в руки, я не Маша», — подумала она. — Или вот что, я лучше сама пойду, мне нужно быть на Невском… Но если я опоздаю к обеду, сбегайте за сардинами для барина. Он любит сардинки.
— Обед прикажете вам оставить? Нынче рассольник, нехорошо, если разогревать, — сказала горничная, удивленная неожиданной заботой барыни о барине.
— Оставьте, но я, быть может, вернусь поздно. «Написать ему записку? Нет, о таких вещах писать невозможно, и это его убьет. Я все-таки вернусь или вызову его…» — Сегодня холодно, дайте мне лучше шубу… Так непременно сходите за сардинами, Глаша.
На улице не было подозрительных фигур, и это ее успокоило. «Конечно, можно еще вернуться домой. Если ввалятся, то не раньше поздней ночи». Она велела извозчику остановиться на углу Гороховой и Екатерининского канала, — велела больше потому, что Маше сказала сойти на углу Гороховой и Садовой. Затем она с тревогой подумала, что под Каменным мостом еще лежат заложенные Желябовым бомбы. «Ну, и что же? Кажется, нервы в самом деле порядком расстроились и у меня».
Заседание на конспиративной квартире как раз кончилось. Впрочем, формального заседания не было; во взволнованном разговоре участвовали не только члены Исполнительного комитета: теперь было не до правил, и больше не было человека, заставлявшего партию соблюдать правила. В Комитете уже знали о катастрофе. Все были подавлены и старались это скрыть. Желябов с первых слов сказал, что в планах партии ничто измениться не может, как ни страшно тяжела потеря. То же самое, но менее уверенно повторяли вслед за ним другие. Теперь все, кроме Старика, относились и друг к другу бережнее и нежнее обычного. Сигнал в окне Александра Михайлова предвещал гибель многим. О нем самом говорили почти как об умершем человеке. Называли его уже не Дворником, а по имени-отчеству, и, как показалось Елизавете Павловне, делали над собой усилие, чтобы не обмолвиться: «покойный Александр Дмитриевич». У Геси Гельфман глаза были заплаканные.
— …Я только в последний год узнал его по-настоящему, — говорил Желябов. — Какой вздор, будто он был сухой человек! Александр Дмитриевич в душе был поэт… Он погиб, но наше дело, его дело будет доведено до конца! Лавка на Малой Садовой снята. Мы расставим метальщиков на всех улицах, по которым он может проехать. Я буду руководить делом. Я сам выйду на улицу, выйду не с бомбой, не с револьвером, а с кинжалом. Силы у меня для кинжала хватит! — говорил он с жаром. Все взволнованно его слушали. Члены партии, особенно женщины, теперь жались мысленно к этому сильному, решительному человеку.
Кто-то возразил, что Тарас не имеет права выходить на улицу: партия не может пожертвовать обоими вождями. Желябов горячо возражал: никаких вождей среди них нет, есть люди, служащие одному делу, одинаково готовые идти на смерть. Но хотя он говорил совершенно искренне, все понимали, что он человек единственный и незаменимый. Один Желябов теперь в партии удовлетворял человеческой потребности в вожде. Перовская смотрела на него блестящими глазами и молча одобрительно кивала головой и ему, и тому товарищу, который говорил, что Тарасом пожертвовать невозможно. Тихомиров угрюмо молчал. Он был тоже удручен гибелью Михайлова; ставил его в «Народной Воле» на первое место (себе мысленно отводил второе). Думал, что партия кончена, какие бы еще ни произошли события.
Читать дальше