Закончив с Алендроковым доспехом, он принялся за свою короткую кольчужку. Потом — это было уже ближе к вечеру — собрал свои и сеньоровы грязные вещи, связал в тюк и пошел снести их прачкам, постирать. В голове его впервые после сарацинского плена было светло и спокойно, и теперь он, кажется, ничего не боялся, потому что ощущение с утренней мессы — что Господь смотрит сверху и все чего-то ждет — никуда не делось, напротив, обрело такую спокойную ясность, что, казалось, теперь так и останется навсегда. Все будет хорошо, потому что я — не Блан-Каваэр, и не комок грязи, я — просто я, а значит, всегда можно вернуться. И я вернусь, Господи. Вернусь. И там уже не нужно будет ничего скрывать. Так — проснуться поутру, встать в росах и звездах, нагим и чистым, просто собой, и, раскрыв руки Божьему воздуху, сказать: вот я. Я люблю Тебя. Прости меня. Сегодня же на вечерне (или завтра на утрене) Гийом принесет покаяние и станет снова бел. Паче снега убелюся и останусь собой.
А когда Гийом вернулся в свой лагерь, дело уже близилось к вечерне, свет солнца из невыносимого и белого стал алым и прекрасным, и возле угасшего костра ждал Алендрок.
При виде своего сеньора Гийом остановился, как вкопанный. Почему-то за одну эту ночь и утро поменялось столь многое, что юноша и думать забыл о нем. Он был так занят созерцанием собственной души на раскрытых ладонях и раздумьями, что же с ней теперь делать, что при виде Алендрока испытал прежнее смятение, уже не имевшее никакой причины.
Все утренние достижения едва не пошли насмарку: Гийом сделал несколько шагов навстречу, превращаясь в прежнего себя, немого и слепого (святой Винсент помогает от слепоты)… Алендрок поднялся, еще слабоватый, но уже обретший свой прежний, красноватый цвет лица вместо меловой бледности, и скривил одну сторону рта — так он улыбался, а по-другому и не умел.
— Гийом. Меня вот отпустили. Ну, как ты тут? Как рука?
— Хорошо, — выговорил Гийом, изо всех сил стараясь не стать прежним, не отпустить от себя золотую зрячесть, на которой он держался весь день. — Рука… Почти здоровая. Вот, даже могу ей шевелить.
В доказательство он браво согнул руку в локте — и тут же слегка перекосился от боли. Алендрок поморщился.
— Врешь, болит. Есть сам себе готовил?
— Госпитальеры кормили…
— Помоги им Господь.
Алендрок ушел за чем-то в шатер, должно быть, за едой; и в это самое время с королевского холма запела высоким голосом труба, та самая, оповещавшая здесь вместо колокола, что начинается вечерняя служба. И Гийом, глядя вдаль, на золотистые от солнечного огня спины холмов, на белую башенку с крестом на вершине, с безнадежной тоской осознал, что на эту службу он не пойдет.
Все начиналось сначала, будь оно проклято. Почему же Алендрок не явился, например, завтра. Почему.
Их вечер прошел одиноко и тихо. Алендрок, чувства которого еще более обострились от болезни, смотрел на своего оруженосца и видел, что в нем что-то сильно изменилось. Гийом и так никогда не был до конца его , а за эти несчастные три дня и вовсе ушел. Он ускользал, ускользал, делаясь все дальше, тоньше, так что не удержишь — Алендрок спросил его, починил ли он доспех, а тот не расслышал вопроса, и вскинул глаза от миски бобов с мясом, переспрашивая. Алендрок спросил его, не случилось ли чего дурного — Гийом ответил невпопад, что каждый день ходил на мессу, да, мессир.
Даже в дни, когда Алендрок бил его и внушал страх одним звуком своего голоса, Гийом принадлежал ему в большей степени, чем сейчас. Тогда он хотя бы всегда знал и помнил, что Алендрок существует .
— Гийом!
— Да, мессир?
Поднял глаза — светлые-светлые, почти прозрачные. В глазах отражается острая верхушка шатра, стремительно темнеющее небо, на фоне его — кривая верхушка дерева. И никакого Алендрока. Он уходит, держи его.
— Пойдем спать.
— Да, мессир.
Сердце Гийома. Бедное, трусливое и глупое, но уж какое есть. Неси его Тому, кто тебя создал, может, Он даст тебе взамен доспехи и щит с красным крестом. И какое-нибудь новое имя.
Гийом послушно раздевался при свете маленькой масляной лампы. Оставил на себе — в июльскую-то жару — белую рубашку и брэ, быстренько помолился перед Распятием, нырнул в свою постель. Алендрок молился немного дольше — он всегда старательно проговаривал про себя слова, стараясь не перепутать порядок; потом тоже лег, потянулся загасить огонь. Полежал в темноте, прислушиваясь к ровному Гийомову дыханию. Рана на груди, перемотанная толстой повязкой, болела и ныла. Но это были сплошные пустяки.
Читать дальше