Пока тот ел, Алендрок смотрел со странным, болезненным интересом, выбирая моменты, когда юноша его не видел. Подмечая, какие у того глубокие черные тени вокруг глаз, как странно заострились скулы (уж не болен ли чем? Не дай Боже…) И пока Гийом ел, торопливо подбирая крошки, падавшие с ложки в подол его синей мешковатой одежды, Алендрок отчетливо понял еще одну мысль — нечего парню делать на сегодняшнем строительстве. Бревна таскать — с такими запястьями, которые от сильного хвата могут переломиться — нет уж, пожалуй, Гийому не стоит. Осадные Ришаровы машины как-нибудь и без него сколотят.
Да, таким образом странная жизнь началась для Гийома с того самого утра, когда он проснулся — до рассвета еще, словно от толчка — от ощущения непоправимой беды, вот только какой, вспомнить бы, и вспомнил — едва шевельнулся в прохладной предутренней темноте и понял, что эти толстые теплые палки вокруг него, под боком и сверху на шее — человеческие руки.
Алендрок слегка храпел — нет, скорее всхрапывал во сне. Хватка его, спящего, не казалась такой уж крепкой, и Гийом, с присвистом всасывая воздух от отвращения перед большим, чужим, нечистым и бормочущим телом, начал осторожно вытягиваться из Алендроковых объятий, выкручиваться снизу вверх.
Так вот что случилось. Помыться бы теперь. Хоть в Крокодильей реке, где тинно-коричневые твари с рыбьими длинными мордами сожрали немало паломников… Помыться — хоть с сарацинским пузыристым зельем, к которому приучал Абу-Бакр, хоть с древесной корой, хоть просто потереться песочком, поскрести все влажноватые от чужого пота члены (Алендрок сильно потел во сне…)
От собственных рук, когда Гийом в попытке выползания ткнулся в них коротким и мягким носом, пахло так же, как от тела спящего рыцаря. Гийом чуть-чуть куснул свернутый в подушку обрывок ковра, чтобы не заскулить, совсем тоненько, ни с чего. У каждого человека бывают минуты, когда ему хочется поскулить.
Алендрок проснулся. От первой же попытки бегства разом открыл широкие глаза и во тьме чуть сильнее сжал руки.
— Эй… Ты что?
Глупый вопрос. Особенно если вместо ответа сначала хотелось поскулить.
— Мессир… Я хотел… Можно, я к себе?..
Тот безоговорочно разжал железную хватку, только ткнулся перед тем твердым лицом, носом и колючим подбородком, в худую Гийомову спину. Почувствовал губами — словно твердые полоски вдоль, легкая неровность гладкой кожи, но не спросил ничего, просто отпустил. Смог отпустить его от себя.
Гийом — а спать еще оставалось с час, потом сторожа затрубят рассвет, — уполз на свое маленькое жестковатое ложе, на тюфячок в полутора шагах, прикрылся с головой какой-то тряпкой. Простыней, наверное, для плаща или одеяла жарко даже на рассвете. Так и лежал, как маленький комок, серый в темно-серых сумерках, и Алендрок знал прекрасно, что тот не спит и не уснет больше сегодня, и еще знал, что Гийом знает, что он это знает. Однако не шевельнется, не повернется лицом.
Но он мой, подумал рыцарь со странной сосущей болью под ребрами, все равно — он мой. Я спас его, я спасу его еще много раз, он боится меня, он пропадет без меня, он останется моим навсегда.
Дело в том, что Алендрок чувствовал тогда такие вещи… каких не бывает на свете. Какая там Перринь, какая там милая Бернгарда, жалкие тени. Он весь обрушился, как крепостная башня, чьи подпоры под разломом наконец перегорели, и теперь медленно собирался вновь из кусочков, и алая кровь, и куски золота, разлетевшиеся фонтаном, постепенно стекались в сияющее озерцо, и в этом озерце слабо подрагивала ладья Алендрокова разума. Это мое, это я оставляю себе, строго и беззвучно сказал он небесам, где-то за полотняным потолком ждущим разродиться солнцем, и снова уснул — спокойно и на этот раз тихо, лежа на спине, как статуя на надгробии, и так спал до самого рассвета.
А вот Гийом не спал, ему было больно, стыдно и холодно, и почему-то очень ясно вспоминался старик катиб , добрый хозяин, которого Гийом, можно даже сказать, как-то любил… Который называл его «дитя», учил играть в шахматы и часто цитировал Абу-л-Лайса ас-Самарканди, не в рифму переводя для Гийома на франкский: «Самый плохой человек — тот, который ест в одиночестве, ездит верхом без чепрака и бьет своего раба». Он вообще любил стихи, и порой читал их Гийому — по-арабски, растягивая звуки и смакуя каждую строчку, как сахарные орешки, а потом по доброму расположению духа мог и перевести, слегка морщась от неблагозвучия чуждого языка…
Читать дальше