— Вот, мессиры и дамы, — возгласил сеньор Анри, и сильный голос его на миг перекрыл общий радостный гул, — вот и моя ставка. Этот мальчик сейчас постоит за честь Шампани своим голосом — и искусством музыканта.
(Маловатая, маловатая ставка-то! — смешливо пронеслось по залу, и Ален бы покраснел еще больше, если б это только было возможно. Мессир Анри ободряюще сжал его плечо.)
— Ну так что ж, мессир Тьерри, а где же ваш хваленый трувор? Выдавайте его на погибель, начнем состязаться!
— Что ж, добрый друг мой Анри, мой черный лев — против вашей синей водички! — громко, полунасмешливо отозвался полноватый темноволосый барон в желтом, сидевший на другом конце стола. Это и есть Тьерри, догадался Ален, когда раздвинулся ряд, открылось место на самом углу, а напротив мальчика возник очень приятный человек лет сорока, с маленькой арфой в руках. Волосы трувора были прямыми и пепельно-серыми, а глаза — умными и улыбающимися.
— Ты только не волнуйся, дружок, — шепнул он, наклоняясь к Алену, — если запнешься — главное, не останавливайся, пой дальше, никто ничего не заметит. Меня, кстати, Готье зовут.
— Я — Ален, — благодарно отозвался мальчик. Противник вызывал у него желание скорее подружиться навсегда, нежели состязаться; но делать было нечего. Почему-то гербовая интерпретация происходящего, та, которую преподнес граф Тьерри, застряла у Алена в голове, и теперь не давала покоя, являясь навязчивой картинкой: переплывет ли черный лев синюю реку? Потонет или одолеет? Бароны по обеим сторонам стола уже делали ставки, развлекаясь, как только возможно, и граф Мецкий, высокий седовласый красавец, встал во главе стола, на правах хозяина объявляя начало состязания.
Кинули жребий — монетку — кому начинать. Выпало Готье быть первым. Оба трувора должны были петь по одной песне по очереди, пока один из них не иссякнет, не найдя, что еще ответить. Повторы песен запрещались.
— Я, пожалуй, ставлю на малыша — он такая прелесть! — достаточно громко высказалась какая-то дама и серебристо рассмеялась. Уши Алена заполыхали. Он пробежал взглядом по лицам, ища поддержки — например, Аламана — но его тут, кажется, не было. Вместо Аламана Ален наткнулся на горящий взгляд хмельного мессира Анри — и ему стало еще хуже. Но Готье незаметно ободряюще подмигнул ему, устраивая на коленях арфу — и ударил по струнам.
Первой Готье спел довольно известную песню про место турнира — Эдессу, которую Ален тоже знал и даже не раз распевал, было дело, по пути до Меца. Он ответил, щегольнув редкой песней язвительного Маркабрюна — о месте омовения. О том, что Господь обещал Своим рыцарям корону императора, если только они отомстят за него врагам, последователям Каина, а красота тех, кто таки дойдет до места омовенья, до Купели Христа, станет превыше красоты утренней звезды. Правда, эта песня была, кажется, про Испанию, а не про Палестину, но главное — крестовая… Завершалась она суровым порицанием трусам, обжорам и прочим грешникам, остающимся дома; под конец песни почти все бароны восторженно стучали по столу кулаками в такт, а когда Ален кончил, ему придвинули кубок — промочить горло. Кажется, я спел удачно, подумал мальчик, одним глотком втягивая в себя жидкость — и закашлялся: это было весьма слабо разбавленное вино.
Готье, не переставая улыбаться Алену, ответил Маркабрюновской же песней о несчастной девушке, которую оставил одну друг-крестоносец:
«Пролились слезы, как родник,
И бедный вымолвил язык:
— О Иисус, сколь ты велик!
Тобой уязвлена душа.
Ты оскорблен был, но привык
Столь к поклонению, что вмиг
Находишь для отмщенья слуг…»
Песня была, признаться, не самая верноподданническая, пожалуй, не стоило ее петь. Поговаривали, что этой песней язвительный поэт разродился после того, как король Луи погнал его прочь от своего двора, где тот слишком увлекался, скажем так, рыцарским служением юной королеве. Святая Земля вместе с королем здесь выступали не более чем разлучниками влюбленных; многие бароны начали хмуриться, а вот Алену песня понравилась. За одну строчку понравилась — «Ах, знать, король Луи неправ». Давно забытая тревога снова царапнула душу, но быстро отошла, ибо настал Аленовский черед отвечать.
Он спел свою любимую, про кроткого Господа, который взывает к истинно любящим Его. Он, терпевший боль на кресте, обещает день мира тем, кто примет крест и претерпит боль за Него. Как всегда при пении этой песни, мальчик растрогался чуть не до слез, чему немало способствовало возбуждение от внимания и выпитое вино. Однако дрогнувший в конце песни голос не только не испортил впечатления, но, напротив, прибавил трогательности, и закончил он под явное сочувствие слушателей. После каждой песни ему подливали вновь, и вскоре скованность прошла, на смену ей явилось вдохновение. Глаза Алена ярко блестели, голос стал звонче и свободнее. Арфа Готье была незнакома его пальцам, но вскоре он приноровился. Хотя слух у Готье был несомненно лучше, да и играл трувор увереннее, сама молодость Алена работала на него: он несравненно больше нравился публике. Почувствовав это, он разошелся вконец и уже принялся за свои собственные песни — незамысловатые, но трогательные, про рыцаря и даму, которая его провожает, про самые камни Эдессы, которые источают слезы печали, про прекрасные лены в райских полях, которые пожалует небесный Сюзерен рыцарям, убитым в Его походе… Готье тоже не отставал; кроме того, противники явственно сочувствовали друг другу. Мессир Анри раскраснелся не хуже самого Алена, навалившись грудью на стол, он прямо-таки пожирал поединщиков глазами. Он действительно очень переживал.
Читать дальше