Соединив животрепещущие связи времен, Сталин устремил взор в грядущее. Вырисовывалась стартовая площадка, одинаково годная как для очередного мероприятия, так и для более отдаленных планов.
Получалось грозно и убедительно: «Все трое посещали Германию? Определенно посещали. И Тухачевский, и Уборевич, и Якир. Особенно Тухачевский. Он не только находился в немецком плену, но и неоднократно ездил в Германию, много чаще, чем остальные».
Сталин вновь обратился к спискам. Продуманный порядок обещал максимально широкий охват.
В первую очередь следует дожать до конца Зиновьева и Каменева. Они обязаны прямо, а не косвенно взять на себя вину за убийство Кирова. То же самое надо сказать и о сотрудничестве с фашистскими разведками. Без всяких уверток... Этот вопрос должен быть исчерпан под личную ответственность Ягоды.
Он позвонил Ежову.
— Слушаю, товарищ Сталин! — тот без промедления поднял трубку.
— Посмотрите, сколько раз был в Германии Путна и когда он был там в последний раз?
Григорий Дорошенко перешел границу ночью, дождавшись туманов, которые наползли вместе с оттепелью. Без проводников он бы наверняка заблудился в чащобе слуцких лесов или сгинул без покаяния, провалившись в заметенную снегом трясину. Зима стояла теплая, и болотные ямины лишь сверху схватило тонким ледком. Хлопцы подобрались опытные. Выложиться, конечно, пришлось сполна: и по кочкам попрыгать, и в сугробах належаться. Крюк тоже получился порядочный, но тут уж ничего не поделаешь. «Окно» под Острогом после очередного провала следовало забыть навсегда. НКВД и польская стража плотно обложили район. Украинский центр в Ровно находился под неусыпным наблюдением многих служб, и у каждой были свои расчеты.
Пистолет Григорий оставил на первой ночевке — в заброшенной землянке полещука-смолокура. С оружием лучше не связываться. Чистое самоубийство. Времена лихих набегов минули навсегда. Дорошенко больше полагался на документы и петлицы железнодорожника. Паспорт, в меру засаленный профсоюзный билет и потрепанное удостоверение «Ворошиловского стрелка» выглядели надежно. Подмена фотокарточки могла обнаружиться лишь при серьезной экспертизе.
Словом, пистолет ни к чему. Надо быть последним дурнем, чтоб самому нарываться на неприятность. Три запечатанных пачки — купюрами по десять червонцев — были зашиты в подкладку ватника, а шифров, инструкций и прочей шпионской ерунды Григорию, слава богу, не дали. Только гроши для агентуры в Проскурове. Сперва все шло как по писаному. Дорошенко без приключений добрался до станции, приобрел бесплацкартный билет и занял место в переполненном общем вагоне. Ехали, как в гражданскую, друг на друге. Бабы с корзинами, дядьки с мешками, кормящие матери. И почти каждый что-нибудь жевал: кто — чесночную колбасу, кто — просто краюху с солью. В дальнем конце наигрывала гармошка. Осовев от спертого воздуха, сонно всхлипывал на верхней полке белоголовый пацан. Что здесь, что в Румынии, что в Польше — одна убогая маета. Совсем некстати вспомнился залитый солнцем Крещатик. Золотые купола на Владимирской горке. Кремовые, как сливочная помадка, соцветия каштана. Какая жизнь была! Какая дивная жизнь... И все как сгинуло разом. Ни родины, ни семьи. Отец умер от разрыва сердца, мать убило шальной пулей на улице, сестричек разметало по белу свету. Туська, надо думать, в Париже, Оксана — в проклятом Галлиполи. Ни кола ни двора.
Вагон качало из стороны в сторону. Поезд то еле тащился, то вдруг, гремя всеми суставами, прибавлял ход, и запотевшее окошко заволакивало рваными клубами пара. В мутных просветах мелькали березовые стволы, заброшенные погосты, редкие полустанки. Такая же, как и всюду, но смутно припоминаемая, единственная на свете земля. Чем дальше, тем явственнее проступали приметы: сглаженные белым покровом очертания яра, колокольня с пробитым прямым попаданием куполом, щербатый кирпич станционной стены. Мало что изменилось тут за пятнадцать невесть куда провалившихся лет. Здесь, здесь по этим раскисшим в ту пору дорогам, прошел Дорошенко до самого Проскурова. Скорее прополз, чем проехал и прошагал. Вязли лошади по колено; опрокидывая тачанку, валились на бок. В разъезженных колеях засасывало колеса орудий. Выпрягали под грохот разрывов, вминаясь в холодную грязь, потом тащили волоком, подпирая плечами лафет. Развеянная в полях конница, задранные в дымное небо стволы — ледяной ноябрь двадцатого, трижды проклятого года... Разве такое забудешь? Особенно то, последнее, утро в Шаргороде.
Читать дальше