Марину удостоил вниманием «настоящий художник». Он побывал на Монпарнасе и одобрил ее работы. Теперь она думала только о художественной школе. Ирина Арташевская непременно хотела стать доктором и лечить детей. Маша больше склонялась к строгой инженерной мысли, ей хотелось проектировать, строить. Настя, правда, во время наших полетов в заоблачные выси смотрела на всех чуть испуганно. И только Нина Уварова твердо, обеими ногами, стояла на грешной этой земле.
— Ах, девочки, а вот я ничего этого не хочу. Вырасту, выйду замуж и нарожу двух мальчиков.
— У-у-у, — перебивали мы ее дружным хором, — выдумала тоже! Замуж. До этого еще далеко.
Но о чем мечтала я? Какие грандиозные планы кружили мою голову? Гадать нечего, — театр. Никакого иного пути я не видела. Мамино присутствие в лагере окончательно решило мою судьбу. Я всем доказала, что лучше меня никто не сыграет черта в «Сорочинской ярмарке».
Годам к пятнадцати я стала расцветать и уже могла безо всякого отвращения смотреть на свое отражение в зеркале. Даже слегка закругленный на конце нос не являлся помехой для сцены. Девочки отмечали красоту моих больших серых глаз, находили ладненькой фигурку. Даже мама, скупая на комплименты, однажды взяла меня ладонями за щеки, повернула к себе и, улыбаясь, сказала:
— Наташка, а ты становишься хорошенькой.
С мамой мы составили дьявольский план. После лицея я поступаю в платную театральную школу. Таких школ было несколько, и поступить туда мог каждый желающий. Только деньги плати. А вот самых способных уже из этих школ брали в Комеди Франсез или в кино. Но я-то была, несомненно, способной!
Иногда, в пасмурные дни, мы уходили с мамой в дюны, устраивались в какой-нибудь ямке, чтобы не задувало с океана, и смотрели, как кланяются под ветром тонкие и жесткие камышинки, трепещут кусты вереска, как застревают у их основания маленькие горки сыпучего песка.
— Знаешь, — задумчиво говорила мама, покусывая сорванный стебелек, — искусство, оно как тать в ночи: жизнь или кошелек. Да отдай кошелек и живи. И будешь счастлива. Все наполнится смыслом, душа станет спокойной. Радостной будет душа. Понимаешь?
— Понимаю, — отвечала я и смотрела во все глаза на свою мать, обретшую и счастье, и покой.
Я хотела во всем походить на нее. Я давала зарок так же остервенело трудиться на репетициях, не щадя ни сил, ни нервов. Блюсти чистоту театральных законов. Не для славы, не ради букетов, почтительно подносимых благодарной публикой, но ради того хитрого маминого ночного грабителя. Кошелек он, конечно, отнимет, но жизнь-то, жизнь оставит! Великую возвышенную жизнь. А если она не великая, не возвышенная, то зачем она?
— Так? Да? — пытливо смотрела я в мамины изумительные глаза. — Ведь если не служить искусству, то и жить незачем, правда?
Она задумчиво грызла стебелек, медлила с ответом, словно раздумывала, стоит ли взваливать на меня неведомую тяжесть. Потом разлепляла чуть обветренные губы.
— Так. Да. Вот про это я тебе и толкую.
Я заново влюбилась в маму. Я помнила ее со стертыми на заводе Рено руками. Я помнила, как она плакала у моего изголовья в больнице. Она месила тесто для пасхальных куличей, штопала мои вещи или пыталась объяснить разницу между правильными и неправильными глаголами. Она уговаривала меня смазать ссадину на коленке… Все это была просто мама. Дорогая, любимая, нетерпимая к подлости, трусости и вранью. Это она, узнав о чьем-нибудь неблаговидном поступке, говорила:
— Все. Этот отныне для меня покойничек.
И вычеркивала из списка знакомых, и не было никакой возможности восстановить потом в правах провинившегося.
И вот эта мама стала вдруг артисткой! Не в грустных воспоминаниях, а наяву, взаправду. Она вышла на сцену, и зал замер при первых звуках ее полного, словно колокол, голоса.
Но и этого было мало. Она позвала меня за собой. Она вывела на дорогу, сказала:
— Вот твой путь. По нему иди.
Все обрело новый смысл. Каждая репетиция для лагерного костра, самый пустяковый разговор с моими новыми подругами, берег океана после отлива, ракушки на мокром песке, выброшенные из пучины морские звезды, мяч, летающий через сетку… И эти дюны. И вереск, и ветер, и милая русская песня:
Спустись к нам, тихий вечер,
На мирные поля.
Тебе поем мы песню,
Вечерняя заря.
Единственное, что отравляло эту райскую жизнь — да простятся мне все прегрешения! — церковь.
Вообразить только! Светит солнце, океан смирен, как дитя в колыбели, что с ним бывает не так уж часто. Но по лагерю бегают заведующая Римма Сергеевна и некая Антонина Ивановна, белобрысая, с тощими косицами венчиком и противно вякают:
Читать дальше