— Как тебе не стыдно, отец, — глухо, сквозь зубы, сказала жена Хугавы. — Лучше б ты мирно сидел среди внуков своих, уму-разуму их учил бы, чем рыскать от шатра к шатру с клеветой на устах. Уймись! Перед богом ведь скоро предстанешь.
— Что? Не оскверняй имени божьего погаными губами!
Тьфу ты, бес. Не такова была жена Хугавы, чтобы терпеть напраслину. Даже от наистаршего человека в племени.
Да если вправду Томруз стала подругой Хугавы — что из того? Если уж такой мужчина, как Хугава, сблизился с такой женщиной, как Томруз, то это у них отнюдь не баловство. Значит не могут иначе. И отвергнутой жене не к лицу лезть в сердца тех двух. Где сказано: «Человеку запрещено любить человека»? Нигде. Зато всякий знает пословицу: «Не суйся с топором между корой и древесиной — дерево погубишь».
Конечно, обидно за себя. Но — не привязать к столбу струйкой дыма голодного коня, рвущегося к свежей траве. Не разжечь ревностью угасшую любовь.
— Ах ты, дряхлый осел! — разразилась молодая женщина. — Тебе-то что за дело, вместе они или не вместе? Холодно от этого или жарко? Голодно или сыто? Светло или темно? Э? Хотят быть вместе — пусть будут. Убирайся отсюда, седой дурак! Хил, хвор, хром, на пищу для стервятников — и то не годится, а туда же… Не совестно за мужчиной и женщиной подглядывать? Э? Может, ты сидел, как пень, в кустах да слушал, распустив слюни, о чем они говорят? Ты кто: почтенный старец, мудрый вождь или — завистливая старуха-трясуха, на всю жизнь оставшаяся девой? У-у, облезлый верблюд, колченогая кляча. Убирайся отсюда!
Разговор, состоявшийся между женой и мужем, когда усталый Хугава приехал с пастбищ домой, был краток.
Майра — взволнованно, но сдерживаясь:
— Дато твердит, будто ты слюбился с Томруз.
Хугава — с удивлением:
— И ты… веришь ему?
Майра — смущенно:
— Нет, но… беспокоюсь.
Хугава строго:
— Напрасно! Разве я сам первый не откроюсь тебе, если случится что-нибудь такое? Не понимаю, какой змей ужалил бедного Дато. Он и мне говорил всякую чепуху. Ну, мне-то ладно — кто я? Но так гнусно оболгать святую Томруз! Ведь она для нас — как родная мать! А ты — ты все это забудь. Хорошо? Никакой жены, кроме тебя, Хугаве не нужно.
Майра — благодарно, со слезами в голосе:
— Знаю…
Хугава — озабоченно, думая уже о другом:
— Знаешь — ну и чудесно. Что сегодня варили? Горячего хочу.
Майра — жалеючи мужа:
— Что могли сварить? Ту же похлебку. Не праздник.
Хугава — радостно оживившись:
— Похлебку? Тащи! Сказано: дай гостю хоть воды с водой — не дай лечь спать с пустым брюхом. Для голодного и соль с перцем — жирная еда. И горох, как масло. И просяной хлеб слаще инжира. И отруби хороши, коли голоден. Для голодного…
— Хватит, хватит! Заладил. — Майра расхохоталась.
Хугава был доволен. Развеселил жену! Они забыли о Дато. Но Дато не забыл о них. На следующий день старик добрался до самой Томруз. Она сидела на белом войлоке в кругу родовых вождей. Здесь же находились и Хугава с женой. Говорили о предстоящей перекочевке.
— Что? Нежитесь, тешитесь, щебечете? — Изо рта скверного старика полетели мерзкие ругательства и тяжкие, заведомо ложные обвинения и оскорбления.
— И все это — из-за белого войлока? — сурово сказала Томруз, когда клеветник задохнулся и умолк. — Ладно. Иди садись, если уже тебе так хочется сидеть на белом войлоке.
Она поднялась и сошла на траву.
Дато мигом бросил палку, рванулся вперед, растянулся на войлоке и судорожно вцепился скрюченными пальцами в его края. Томруз, старейшины, Хугава и Майра тотчас удалились, не произнося ни слова и не оглядываясь.
Дато — один. Холодно ему и страшно одному, но еще пуще он боится хотя бы на время покинуть белый войлок. Займут! Всю ночь кричит Дато, грозно призывая к себе сородичей. Проклинает. Ярится. Бранится. Отдает какие-то приказания и распоряжения. Но к нему никто не подходит.
— В него вселился бес, — сдавленно шепчет Майра, прислушиваясь к хриплым стонам сумасшедшего старца.
— Три беса в него вселились, — поправляет Томруз жену табунщика. Бес зависти, бес тщеславия и бес властолюбия…
Утром саки пошли взглянуть на затихшего Дато. Он лежал мертвый, на мокром, загаженном войлоке, обнимая его широко раскинутыми руками. И неживой оскаленный рот злосчастного Дато как бы испускал рычание: «Не отдам!»
— Эх! — сокрушенно вздохнул Хугава. — Жил бы еще двадцать лет, сам бы радовался и радовал других. Так нет же… — Он угрюмо махнул рукой. — Про таких, видно, и сложили поговорку: «Гонялся за славой — обесславился».
Читать дальше