Поддерживал Марфу Емельяновну и воскресный гость Антонов. Он видел, как поспешно переходил его приятель от обеда или чая к своему недавно купленному отдельному столику со штихелями, рисунками, досками.
Но Серяков только посмеивался. Слава богу, прогуливается он довольно. За четыре ежедневных конца и размяться и подумать обо всем что нужно хватает времени. Каждый день верст без малого двадцать промаршируешь. Поспевай на подметки зарабатывать! А вот на домашнюю-то работу в будни времени не хватает. О болезни матушка зря толкует — от любимого дела не заболеешь. Каждый день приносил что-нибудь новое, постоянным было радостное ощущение, что напал наконец на свою дорогу.
Из скромности, а отчасти, «чтоб не сглазить», Лаврентий долго не рассказывал матушке и Антонову, как заметили его способности в академии, как продвинулся в первые же месяцы.
А было вот как. Оригинал, данный для срисовывания, оказался нетрудным. Гравюра изображала голову какого-то старца с воздетыми вверх очами, очевидно в молитвенном экстазе. Наклеенный на обтрепанный с углов картон, оригинал послужил, наверное, уже многим поколениям учеников.
За три урока Серяков бойко и уверенно сделал отличную копию, повторив с величайшей точностью каждый штрих. Ему, уже опытному граверу, это было нетрудно.
В начале четвертого урока он критически всматривался в свой рисунок — нужно ли что добавить, подтушевать или, наоборот, ослабить, подчистить, — когда услышал за спиной неспешные, уверенные шаги. Кто-то остановился. Это мог быть кто-нибудь из любопытствующих, развязно державших себя учеников-господ, но вернее — профессор Марков, дежуривший эту неделю по классу. Суховатый и немногословный, с пергаментным лицом и явно подкрашенными волосами, Марков уже не раз смотрел рисунок Лаврентия, одобрил его и обещал дать другой, потруднее.
— Изрядно, изрядно… И даже более того… — сказал над плечом Серякова незнакомый негромкий голос.
Поспешно встав, он увидел низенького старика в очках на длинном сухом носу, одетого в вицмундирный фрак с орденом на шее. Профессор почтительно держался сзади. Старик все всматривался в рисунок, сравнивал с оригиналом.
— У тебя, голубчик, и глаз и рука отлично верные, — сказал он Лаврентию. — Видно, не зря вместо фрунта к нам прислали. — Добродушная улыбка собрала множество морщинок около его глаз и рта. — Я полагаю, Алексей Тарасович, — отнесся он к профессору, — надобно его перевести теперь же во второй оригинальный, ведь вполне можно заменить его рисунком сию обветшалую гравюру… Да и там, видно, долго не засидится. — Он приветливо кивнул Лаврентию и двинулся дальше, заглядывая в работы учеников.
Через несколько минут Серяков узнал от соседей, что его похвалил сам ректор, прославленный живописец Шебуев.
Ректор оказался прав. И во втором оригинальном классе Лаврентий провел неполный месяц. Скопировал несколько фигур и пейзажей со швейцарскими хижинами и был переведен в класс, называвшийся на академическом языке «гипсовые головы». Здесь пошло куда труднее. Ведь Лаврентий никогда по-серьезному не рисовал с натуры. Только в Пскове да в писарские времена делал наброски с окружающих предметов, с товарищей. А с тех пор все перерисовывал и гравировал чужое.
Пришлось напрячь все внимание, отбросить все навыки копировки. Очень помогли указания профессора Бруни, который требовал прежде всего безукоризненно верного контура. Несмотря на отговорки соседей, Серяков бросил почти готовый рисунок, в котором при прокладке теней увидел погрешности. Больше недели работал над вторым, неделю над третьим и при месячной оценке получил номер восьмой, оказался в первом десятке из полусотни учеников, сидевших в этом классе уже много месяцев.
Рассматривая при всем классе его рисунки, Брунеи вспомнил виденные прошлой осенью у Кукольника гравюры, похвалил успехи и советовал особенно прилежно рисовать с гипсов, изучать на них строение человеческого тела.
Похвала самого Бруни считалась среди учеников высокой честью. Он был признанным знатоком искусства, хранителем картинной галереи Эрмитажа и после Брюллова наиболее знаменитым русским художником. Огромная картина «Медный змий», которую Бруни писал пятнадцать лет, занимала почетное место в академическом музее, и в спорах учеников только она одна сопоставлялась с «Последним днем Помпеи», казавшимся большинству совершенством. Хорошо знал теперь обе картины и Серяков.
Читать дальше