Сначала широко таращили глаза, пожимали плечами, потом начали позволять себе шептать: как быть? Меньшие шли к старшим, старшие — еще до старших, а те, не зная, что можно сделать, делали каменными лица и тем говорили: вы это не знаете, вам это приснилось.
Но не спит человеческая мысль, когда знает: над ней висит и ежесекундно грозит наказанием меч. Пусть не среди высших и высоких, все же нашелся в сенате такой, что прибежал одним утром и воскликнул, подобно Архимеду:
— Эврика! Я нашел!
— Что? — удивленно взглянули на него.
— Сделайте для императора пластинку из четырех букв: legi («я прочитал») — и этого будет достаточно. Она подтвердит подданным и всему миру его грамотность и компетентность в делах империи, а поставить такую пластинку не трудно.
Потеха — большое искушение, а желание видеть себя мудрее самого императора тем более. Поэтому и состязание сената с императором-смердом, чем дальше, тем заметней входило в силу, и кто знает, чем завершилось бы, если бы та же участь не встала на сторону дяди Юстина и не нашептала ему: сенаторы подсовывают тебе посмешище вместо эдиктов, а ты раскинь мозгами и подсунь сенаторам что-то такое, от чего у них не только в носу закрутило бы. И дядюшка послушался тех нашептываний. Первое, что сделал, стал бывать — и довольно часто — на цирковых представлениях, собирать у себя и щедро вознаграждать поэтов, которые нравились публике, и каким аплодировала самая заядлая публика. Не ведая до того, что такое наука и культура, император стал изрядно заботиться об их расцвете в империи, заложил и воздвиг для своей памяти больше, чем было, научных и культурных учреждений, церквей, как истинный христианин стал преследовать ересь и еретиков и тем заставил служителей церкви, даже цирковые партии поставить углом глаза и сказать публично: «О-о!», а вся остальная просвещенная братия — и прежде поэты, и актеры, не замедлили подхватить это «о-о» и возвеличить императора Юстина в глазах непросвещенных как мудрого среди мудрых и просвещенного среди просвещенных.
Никто не смел уже подсовывать императору лживые письмена вместо эдиктов. Напротив, в том, свидетельствовали искренность, клялись в верности, хотя за глаза и уповали на время. Они думали, Юстин, пожилой возрастом, к тому же не имеет наследников. Отойдет — и сделают свое: наденут императорский венец лицу императорской крови.
Но и здесь ошиблись: дядя Юстин действительно оказался мудрее мудрых. Тогда еще, как только сел на престол, послал в Верхнюю Македонию гонцов с повелением: пусть кто-то из племянников бросает посох овчара, с которым ходит за овцами, и отправляется в Константинополь. А когда племянник прибыл, сказал: «Я стар для того, чтобы садиться за скамью и овладевать науками, тем более в высшей школе — университете — сядешь ты. Времени имеем мало, поэтому не теряй его, дни и ночи сиди над книгами — мудростями веков. А постигнешь их более-менее, придешь и будешь рядом со мной, помогать мне, править империей и сам научишься. Не брякай там, среди учителей и тех, с кем будешь учиться, именем моим, вместо этого постарайся постигнуть разумом больше, чем кто-либо, и стать под конец обучения выше, чем все».
Он, Юстиниан, тоже был не из другого теста, все-таки из дядюшкиного, поэтому не замедлил уяснить, куда клонит император, особенно, когда он позвал его и еще нескольких таких, как он, в Августион и повелел быть его доверенными в Августионе. Может, кто-то из сенаторов и понял погодя, к чему идет, но было уже поздно. Император Юстин почувствовал в то время, что дни его сочтены, и усыновил, осведомленного с науками и с сенатскими премудростями, племянника своим едва ли не последним эдиктом, — тем, на котором стояло привычное для всех «Я прочитал», но этот был намного значимее: «Я передал власть над вами и всей империей своему племяннику Юстиниану Первому».
Пусть воля императора и не нравилась кому-то, пусть кто-то рвал на себе волосы, поняв, что произошло в империи, и в чьи руки попала империя, — все напрасно. Таким было веление судьбы, так и должно уже быть: отныне на императорском троне сидеть не наследникам Зенона и его вдовы Ариадны, и даже не родичам Анастасия, сядет род Юстина с далекой Македонии и сядет надолго. Кто посмеет воспротивиться завещанию, когда этот преемник Юстина имел уже своих сторонников и в сенате, и среди гвардейцев?
Юстиниан останавливается перед глубоко посаженным в стене, окном императорского дворца и долго смотрит вдаль, что проходит через Босфор и дальше. Вон сколько лет прошло, как надели на него императорский венец и посадили на место покойного дядюшки. Шутка ли, как — более тридцати. За это время умерли не только те, кто рвал на себе волосы, сожалея, что какой-то проходимец из иллирийцев сумел напустить туману и оставить всех в дураках, умерли, даже и те, кто помнил, из какого рода-племени император Юстиниан, как стал он повелителем крупнейшей на всю Ойкумену империи. Как давно, в первые года его присутствия на троне, кричали на ипподроме: «Было бы лучше, если бы не рождался твой отец Савватий! Он не родил бы убийцу!» Теперь некому кричать. Да и не посмеют. Вот какой след оставил он по себе в империи, а затем и в памяти людской. «Какой? — выныривает кто-то из тех, что позволяли себе распространять на ипподроме обличительные листки и кидать в его сторону возмутительные фразы. — Ты тот, кто кровавил землю на многочисленных побоищах в Северной Африке, Италии, в многолетней резне с готами, персами, где полегли по твоей милости сотни и сотни тысяч, и тот, что укоротил век тем же тысячам, а то и миллионам граждан империи, не говоря уже о рабах, из-за небывалых для тебя поборов, самых изобретательных податей».
Читать дальше