Автомобиль тронулся, переехал по мосту через Темзу и быстро помчался по широкой и длинной улице. Вскоре он свернул направо, в какую-то боковую улочку, и остановился перед массивными воротами тюрьмы.
Громыхая тяжелыми ключами, неприветливый сторож мрачно открыл ворота. Нас провели в тюремную контору. Шпики сдали каждого под расписку и, приподняв котелки, вежливо откланялись.
Как во всех тюрьмах мира, нам была предложена короткая анкета: имя, фамилия, профессия, вероисповедание. Когда дело дошло до последнего пункта, то заполнявший анкету смотритель решительно стал в тупик. Он никак не мог понять, к какой церкви следует отнести меня. В ответ на его вопрос: «Так вы католик или протестант?» — я упорно твердил: «Нет, я атеист».
— Католик? — снова переспрашивал он, явно не понимая меня.
— Атеист, — терпеливо отвечал я.
— Греческая церковь?
— Нет, атеист.
— Значит, протестант?
— Я вам говорю, что атеист, — настаивал я.
В конце концов он все-таки приписал меня к греческой церкви на том основании, что до революции православие было господствующей религией в России. Затем меня провели в ванную комнату. Я охотно вымылся и переоделся в казенное белье. Мне было разрешено не переодеваться в арестантское платье, а остаться в своей одежде, то есть в матросском бушлате, который бессменно был на мне со времени переодевания на «Спартаке». Верхней одеждой мне служила матросская ватная стеганая тужурка и выданная на «Кардифе» перед поездкой в Лондон желтая накидка с капюшоном. На голове — круглая, как блин, английская матросская фуражка без ленточек.
Из ванны я попал в одиночную камеру. Когда проходил внутренними переходами тюрьмы, искренне удивился, с каким утомительным однообразием все тюрьмы мира копируют друг друга. «Брикстонпризн» больше всего напомнила мне «Кресты». Те же коридоры, те же лестницы, даже то же крестообразное расположение корпусов.
Моя камера помещалась в первом этаже, и ее решетчатое окно выходило на тюремный двор, по которому гуляли арестанты в серых костюмах и узких, продолговатых шапочках серого цвета. Это был корпус «Д-Hall», отделение первое, камера номер три. Тов. Нынюк был посажен в соседнюю камеру.
Тюремщик, наделенный у англичан титулом «тюремного офицера», захлопнул за мною тяжелую дверь, два раза повернул в замке ключ и медленно удалился. Я остался один. От нечего делать измерил камеру: какая тоска! Та же самая площадь, как и в российских тюрьмах: пять шагов в длину и три в ширину. Та же самая мебель: привинченная к стене узкая койка, железный стол и крошечный табурет. В углу на полке лежало евангелие, на полу вместо параши стоял ночной горшок.
У двери моей камеры была прибита дощечка: «Prisoner of war» (Военнопленный).
День шел за днем. Для меня и тов. Нынкжа был установлен суровый режим одиночного заключения. Каждое утро после звонка, будившего заключенных, тюремщик, громыхая связкой огромных ключей, открывал дверь моей камеры и громко возглашал:
— The application [2] Просьба, заявление.
.
Вместе с дежурным надзирателем у дверей камеры останавливался другой служитель тюрьмы, с неизменной грифельной доской в руках. На этой доске он записывал мелом требования заключенных. Через этого служителя можно было вызвать врача, произвести выписку продуктов и газет, заказать за отдельную плату обед лучшего качества, попросить конверт и бумагу для письма, заявить ту или иную жалобу. После обхода дежурный тюремщик снова открывал камеру с возгласом:
— Empty the slops [3] Выносите нечистоты!
.
Это значило, что нужно выносить горшок, заменявший привычную русскую парашу. Тут же, в уборной, приходилось умываться: в камере не было водопровода. Затем приносилось ведро с кипятком, тряпка, щетка и воск. Я должен был горячей водой вымыть пол, а затем натереть его воском. Деревянный стол полагалось скрести намыленной щеткой. После уборки по камерам разносился утренний чай без сахара, небольшая белая булка и крохотный кусочек маргарина. Масло и сахар, так же как яйца, в то время продавались по карточкам, и для нас, арестантов, были недоступны. Эти продукты нельзя было получить даже за деньги. Следующее посещение тюремщика сопровождалось возгласом:
— Экзерсайс!
В первый раз этого восклицания я даже не понял. С моим недостаточным знанием английского языка я мысленно перевел эти слова как упражнение. «Какое „упражнение“?» — недоумевал я, стоя посреди камеры и не зная, что предпринять.
Читать дальше