Александр Васильевич сухо попрощался.
— Это уж забота не моя, Дмитрий Сергеевич. Надеюсь, еще свидимся.
Ненашев хотел выбраться из города до того, как начнут прибывать гости на коронацию. Не любил толпы. Мог бы уехать сегодня же, если бы не одно досадное дело, от которого Александру Васильевичу, при всей его ловкости, не удалось отвертеться.
Евлампий Григорьевич Тычинский, по всеобщему мнению, родился с серебряной ложкой во рту. Достались ему красавица-жена, из сестер Медведевых, а через нее домик на окраине Замоскворечья с вишневым садом. Но и на том везение его не кончилось. Выиграл он пять тысяч по старым николаевским облигациям и весьма рачительно ими распорядился. Вступил в «Чайный дом на паях», рассудив, что чай да водку пить не перестанут, хоть война, хоть потоп, хоть, прости Господи, революция. Лучше бы, конечно, было водочный пай брать, да не предложили. Ну, и чай, тоже изрядно. В год не меньше тридцати процентов! Однако и эта фортуна была не последней. Умерла у Евлампия Григорьевича вдовствующая тетка. А муж этой тетки при жизни был страстным лошадником и на последние семейные средства приобрел перед самой своей смертью жеребенка. Умирая, жену заставил на иконе клясться, что она жеребенку этому обеспечит уход и выезд. Старушка до самой смерти причитала, что под страхом Божьим кусок от себя отрывает, в рубище ходит, а на коне сбруя чуть не царская, в кормушке чистый овес и берейтор при «живоглоте» наилучший в уезде. По ее смерти жеребенок вместе с остальным имуществом отошел Евлампию Григорьевичу. Дом и сад у него тут же приобрел соседний помещик, а из-за жеребенка Тычинского и вовсе чуть на кусочки не разорвали. Даже губернатор присылал узнать, не продается ли Живоглот. Пристало к коню теткино прозвище. Однако Евлампий Григорьевич, хоть о лошадях знание имел скудное, сообразил, что конь цены немалой, и решил, что в Москве его удастся выгодней продать. С великой предосторожностью, по железной дороге, привез он «наследство» домой. Жена заохала, заахала и стала ласково упрашивать «фаэтон приобрести», легкую такую, шикарную пролеточку. Очень уж ей перед родней покрасоваться захотелось. Евлампию Григорьевичу этакие траты были не по нутру. Думал, прибыток будет от продажи жеребца, а вышло, что расход предстоит на экипаж. Но жену все же решил побаловать. Раз в жизни можно. И вот, после долгих приглядок и бескомпромиссного торга, купили шикарную лакированную «эгоистку» московского фасона. Стали Живоглота запрягать и… Конь-то в упряжи ходить не приучен, как ему это не понравилось! С грехом пополам до реки добрались, жена показывала дорогу, Живоглот на дыбы и ну класть во все стороны! Народ шарахнулся, бабы завизжали, Евлампий Григорьевич с супругой белые что мел сидят, с жизнью прощаются. Прыгать страшно, сидеть тоже страшно — а ну понесет, не разбирая дороги!
— Что ж ты творишь! — раздался вдруг зычный, звонкий голос.
Глядь, какой-то купчик с усиками, в светлой паре да соломенном канотье, бежит, руками машет, под Живоглота занырнул, под уздцы схватил и усмирил в два счета.
Евлампий Григорьевич, ни жив ни мертв, из «эгоистки» вылезает, идет благодарить. А купчик пуще прежнего:
— Что творишь, гад?! Что творишь?
— Да простите уж его, — махнул рукой Тычинский, — первый раз запрягли, попривыкнет, присмиреет.
— Да я про тебя, дурак! — совсем взбеленился купчина. — Ты зачем чистокровного английского жеребца в повозку запряг? Вот дурак! Тьфу, дурак! Идем!
И потащил еле живого Евлампия Григорьевича за собой. Тот шел как в полусне, бормоча обиженно:
— За что вы меня дураком изругали? Я почем знал, что он английских кровей? Он меня с супругой, между прочим, чуть не угробил!
— И правильно! Угробил бы! Дурак ты и есть!
Тычинский к этому моменту чуть оправился и заметил, что его втаскивают в контору, на первом этаже большого трехэтажного дома.
— Идем! — продолжал тащить его ругающийся купчик.
Они поднялись на второй этаж, прошли чуток до кабинета. Вошли. Там сидел худой усатый мужчина с очень усталым лицом.
— Николай Венедиктович, — обратился к нему спаситель, — выдай-ка мне из кассы семьдесят тысяч.
Мужчина молча повернулся в кресле, открыл сейф, и Евлампию Григорьевичу открылась такая картина, что даже пещера Али-Бабы с ней сравниться не смогла бы. Сейф был полон денег. Толстых, хрустящих пачек, аккуратно перевязанных бечевкой. Тот, кого назвали Николаем Венедиктовичем, взял оттуда семь пачек сторублевых банкнот и все так же, не говоря ни слова, положил перед купчиком. Но тот брать не стал, а придвинул сразу к Тычинскому.
Читать дальше