Только теперь Забарелла взглянул на Лодовико. Тот что-то писал. Кардинал, раздраженный появлением дʼАйи, неожиданно забеспокоился: Лодовико, по-видимому, записал речь отвратительного старика. Забарелла невольно нахмурился. Юноша должен интересоваться только тем, что ему говорил он, Забарелла! Постепенно кардинал успокоился и, улыбнувшись, спросил:
— Что ты скажешь о беседе?..
Юноша поднял глаза. Казалось, они стали больше, глубже и ярче.
— Достойный отец, который был у нас в гостях, полон яда. Ядом было отравлено всё, что он говорил. Мне хотелось бы услышать об этом… об этом Гусе из ваших уст. Чего он всё-таки хочет? Я не верю, что желания Гуса низменны: ведь во имя их он готов умереть. Ваш гость видит в них только зло: всё у Гуса плохо и ужасно. Но я так не думаю… Согласитесь, преступники всегда боятся смерти. Тот, кто спокойно принимает ее… Я не знаю… Но мне хочется знать об этом больше и подумать…
Забарелла со страхом слушал Лодовико. Сейчас кардинал почувствовал куда более сильную тревогу, чем во время беседы с дʼАйи. По спине Забареллы пробежали мурашки. Между ним и Лодовико вклинилось что-то чужое, похожее на чувство неожиданного охлаждения. А может, он неправ? Ведь Лодовико говорит о том, что ему, Забарелле, ближе всего и чего он боится.
Разве появление дʼАйи застигло его врасплох? Забарелла ничего не понимал. Неужели старик стал хитрее? Разве Забарелла не знал его?
Забарелла задумался. У него не хватало мужества признать правду. Она задевала кардинала за живое. Казалось, Забарелла сорвал с себя маску и заглянул в свою душу. Да, так оно и было: он видел — и не хотел видеть, он знал — и не хотел знать! Как омерзительны судороги страждущего мира, в котором клокочут грязь и кровь, до чего же безумны и наивны пророки, готовые, подобно свиньям, кинуться на его отбросы. Как он ненавидит всё это!
Забарелла звонко и зло захохотал.
На боденских берегах
Голь гуляет в кабаках,
Нет от жуликов спасенья —
Вешай их без промедленья! —
кричал во всю глотку Волькенштайн, размахивая кружкой и выплескивая вино. От жара очага и выпитого вина он весь побагровел. Его собутыльники в такт песне стучали по столу кубками и кружками. Двое сынков констанцских горожан подозвали Тюрли. Они хотели рейнского. К черту домашнюю бурду! Все хотят жить на широкую ногу. Сегодня коммерция потчует поэзию. Гости то и дело чокались с Волькенштайном и Поджо. Порой в приливе дружеских чувств купеческие сынки шлепали их по плечу, от чего Поджо всякий раз болезненно ежился.
— Вы думаете, я ни на что не способен, да? — сказал, покачиваясь, сидевший на скамейке, поставленной на стол, писарь Андреадес, у которого от перепоя расслабли члены, а голова еле держалась на плечах. — Я знаю греческий язык, вы, невежды… греческие стихи, греческие… — не закончил свою мысль писарь и заснул мертвецким сном.
На другом конце стола всхлипывал толстый францисканец, пытаясь неловкими пальцами развязать шнуровку корсажа сидевшей возле него накрашенной молодой женщины. Когда он достиг в этом деле кое-какого успеха, девка шлепнула монаха по рукам. Францисканец отстал от нее и взялся за кружку.
Эй, монах, монашек,
Пей, не унывай!
Тебе, другу чаши,
Уготован рай!
Один из констанцев запел песенку, а другой нетвердыми шагами подкрался к креслу достойного отца и, подняв кружку над лысым черепом монаха, вылил тонкой струйкой вино на его макушку:
— Крещаю тя со имя святого Вакха и святой Венеры! Аминь!
— Братия, братия!.. — бормотал монах, окрещенный вином.
— Э, да здесь… францисканец! — сказал проснувшийся Андреадес. — Францисканцев мы сжигаем на костре! Мой господин кардинал дʼАйи…
— Ты что совращаешь Бригиту? — закричали на монаха со всех сторон. — Совести у тебя нет, толстопузый паршивец! Со вчерашнего дня Бригита — святая. Шведы представили ее собору, и он причислил ее к лику святых.
— Нет, братцы, вы говорите что-то не то… — возразил толстяк. — Та… Та святая не похожа на эту. Та… ста… статуя!
— А ну-ка, Бригита, повернись-ка, если ты не каменная, — попросил ее кто-то, и несколько рук начали щупать крепкую, полную девицу. Бригита визжала и отбивалась: никто из собутыльников не предложил ей ни одной монетки. Освободившись, она ответила мужчинам, пристававшим к ней, песенкой, которую пропела грубым и хриплым голосом:
Как король одет милёнок,
Ненаглядный писарёнок.
Если дашь ему дукат —
Пересплю с тобою, брат!
Читать дальше