Ван Вуден бросает с иронией:
— А что будет с вашей классовой борьбой, если настанет золотой век?.. Ведь тогда ваша идеология останется не у дел, не так ли?..
Хладек развеселился.
— Помилуйте, господин ван Буден, ведь наша идеология — это не домовой, которому можно подсунуть миску молока и булочку. Коммунизм лишь тогда и можно строить, когда в стране разрешен классовый вопрос. Впрочем, вы это и без меня знаете… Ты почему качаешь головой, Тео? Ты тоже меня не понимаешь?..
Фюслер еще не совсем остыл и потому отвечает донельзя серьезно:
— Я хотел бы спросить тебя, Ярослав, о другом. У нас в Германии «оккупационный мир». Мы разделены на четыре оккупационные зоны — разделены в соответствии с Берлинской декларацией и Потсдамским соглашением. Мы живем по принципу: чья земля, того и правда. Скажи на милость, что станет с нашей немецкой молодежью, если одна оккупационная держава вводит в школах как обязательный предмет закон божий, а другая — закон революции?.. Вчера, когда советский офицер провозгласил меня профессором, я, говоря по правде, тоже размяк, словно меня увенчали лаврами. Да имею ли я вообще право излагать с кафедры свои гуманистические принципы? Ведь я демократ, а не революционер…
Фюслера бросало то в жар, то в холод. Он ощущал то облегчение, которое помогает человеку расправить плечи, то тяжесть груза, который давит к земле. Но над всем этим возвышалось прекрасное освобождающее чувство, которое возникает у человека, когда тот выходит на бой, вооружась открыто высказанным убеждением. И именно это чувство заставило его с нажимом произнести:
— Человек познает границы своих возможностей, если мыслит честно. Я демократ. Я стар, чтобы быть революционером, и мне не хватает страсти…
Ван Буден торопится поддержать его:
— Стать революционером в двадцать лет хорошо, в сорок — рискованно, в шестьдесят — глупо…
А Лея еще раз вещает:
— Ну, конечно же, это к нам.
А Хладек поддерживает мужской разговор. Теперь он водит пальцем по тканым квадратам скатерти — со ступеньки на ступеньку. И говорит при этом:
— Я был — я есмь — я буду… Когда мне было двадцать, я был в восторге от Гегеля и приветствовал сараевское убийство; когда мне было сорок — в тридцать шестом году, — я подумал: Гитлер сколачивает ось, смотри, не подходи близко, когда она начнет вращаться. Вот почему в сорок лет я начал для собственного удовольствия читать Маркса и Энгельса по-немецки и Ленина по-русски. А к своему шестидесятилетию, то есть в пятьдесят шестом, я хочу стать революционером в революционном государстве, всенепременнейше хочу, господа…
Фюслер и ван Буден молчат. «Если бы он говорил по-китайски, — думает ван Буден, — а я — на языке суахили, результат был бы тог же самый».
Хладек, словно прочитав его мысли, добавляет:
— Ну, конечно, дело это нелегкое для нашего брата. Когда я взялся за «Государство и революцию», мне сперва тоже было туго. Впору волосы на себе рвать: читать-то приходилось как обычно — слева направо, а мыслить — необычно, справа налево… А насчет немецкой молодежи ты совершенно прав, Тео, это очень серьезная историческая проблема для Германии. И я понимаю, что она тяжким грузом легла на ваши плечи.
Фюслер потянулся, с трудом выдохнул воздух, словно именно на него навалилась вся громада ответственности.
— Верно, Ярослав. Будучи демократом, я с радостью приемлю политику «перегруженных плеч». Но для ее успешного завершения мне лично нужна политика «развязанных рук». А Потсдамское соглашение — это еще но мирный договор, отнюдь нет.
— Ты прав, зато оно — пересадочная станция, — Хладек стукнул ладонью по столу. — И очень даже удобная пересадочная станция для немецких демократов. Чтобы сделать пересадку в лучшую половину столетия, вам даже незачем брать эту станцию с боя — надо только отстоять ее от крыс, которые сейчас забились в свои щели. Поэтому я хотел бы…
— Позвольте мне перебить вас, господин Хладек, — говорит ван Буден с изысканной учтивостью. — Не надо ходить вокруг да около. Будем конкретны: наш дорогой профессор был приглашен на работу в советской зоне. Советские оккупационные власти насаждают революционную идеологию. Западные оккупационные власти вообще никакой идеологии не насаждают — если не считать, конечно, специфических особенностей их национальной демократии. Хорошо, пусть так. Но каждая идеология прежде всего берет на откуп педагогику. Марксистская же идеология выдвигает тезис, что историю творят массы. А я позволю себе заметить — дайте мне, пожалуйста, договорить, господин Хладек, — я позволю себе заметить, что человек, подобный Фюслеру, лишь в том случае может подвизаться на своем поприще, если ему дадут открыто провозгласить свои убеждения, согласно которым высшее благо человечества есть личность…
Читать дальше