Дойдя до леса, Руди и Хильда еще раз оглянулись на бывший трактир «Веселый чиж». Красные флажки бодро развевались на ветру.
Еще через полчаса они оказались на вершине Катценштейна, а перед ними раскинулся старинный городок Рейффенберг. На протяжении своей пятисотлетней истории он мало-помалу поднимался из глубокой долины реки Нель до приплюснутой, густо поросшей лесом вершины Рейффен. Эту странпую вершину, казалось, выложили из огромной пирожной формы на цоколь горы, а по бокам ее прорезали плеши, обнажавшие огромные рифленые слои базальта вулканического происхождения.
Руди не отрываясь следил за вереницей величавых белых облаков, как корабли, плывущих над ощетинившейся елями вершиной, за этим безмолвным странствием из одной бесконечно дальней дали в другую. Когда ребенком он пас коров, как часто задумывался он, провожая взглядом облака, медленно тянущиеся над вершиной.
Хильда проследила за его взглядом. Ей, сказала она, всегда очень нравится в фильмах, когда над горными кряжами плывут облака. Но в жизни все еще прекраснее, спокойнее и величественнее…
А Руди Хагедорну эти облака несли тягчайший груз воспоминаний; все, что некогда они заволокли, теперь вместе с ними возвращалось обратно: детство, юность, страшное чувство отчуждения от этого клочка земли и клочка неба. Слишком сильно это чувство, чтобы отделить от него единичные понятия, такие, как добро и зло, красота и уродство. Теперь Руди вдыхал его, как воздух, сознательно и бессознательно. Даже мысль «Я здесь родился» не посетила его. Он был захвачен чувством, которое и сформулировать-то был не в состоянии, ибо оно было больше, чем возвращение на родину. Он оказался лицом к лицу с самой родной, самой первозданной картиной, в которой живыми сохранились его воспоминания. И простое сознание, что он сейчас пойдет дальше по этой дороге, что ноги его будут ступать по этому, казалось бы, воображаемому миру, вдруг представилось ему едва ли не чудом. Может быть, лишь в эту минуту он понял, сколь великий дар им получен — остаться в живых после всего, что было! И ему только двадцать четыре года! Скорее себе самому, чем Хильде, он сказал:
— А сколько из тех, кого я знал, никогда больше не увидят, как плывут над вершинами облака…
Хильда, тоже захваченная извечным зрелищем медленно тянущихся вдаль облаков, не в состоянии была отвечать Руди. Искра сильнейшего душевного напряжения, завладевшего им и читавшегося на его лице, теперь разгоралась и в ней. Ей суждено было счастье благодаря другому постичь нечто и чуждое, и далекое. Кроме «да-да», она ничего не могла из себя выдавить. Но и это слово с трудом пробилось сквозь толщу ее чувств. А Руди, которого потрясение сделало эгоистом, подумал: «Она не понимает меня, да и что с нее взять, Хильда совсем простая девушка». И как всегда, когда он считал, что открыл в Хильде то или иное несовершенство, из автомата его воображения выскочил совершенный образ Леи. Злоба и тоска охватили его от сознания, что в его руках синица вместо прекрасного журавля, воспарившего в смерть. По правде сказать, он давно понял, что неразумно роптать на судьбу, пославшую ему синицу в руки. Но он принадлежал к тем людям, что инстинктивно презирают уже познанное, реальное, ибо привыкли страдать от него и добропорядочнейшим образом бегать за горячо желаемым, чистым идеалом.
И снова вступая в борьбу с внутренними противоречиями, Хагедорн затянул в ответ на глупое, как ему казалось, молчание Хильды песню о плывущих в небе облаках. Ее пели когда-то немецкие солдаты в пыли, в грязи и в холоде, но чаще всего тогда, когда не оставалось уже ни сил, ни надежды, когда они пытались возвести непонятную им действительность, человеконенавистническую власть тех, кто повелевал ими, и тех, кому они так послушно подчинялись, в категорию всесильного рока, когда они искали примиренья со своей неумолимо испакощенной участью.
Руди пел:
Облака уплывают — в далекий путь,
Над морем поплыли в далекий путь,
Что прожито нами — того не вернуть…
Хильде эта песня причиняла боль. Но она его не прерывала. Она вспомнила неожиданную бесчувственность Рейнхарда в ту пору, когда они еще оставались в разбомбленном Дрездене и пели старинные песни.
С насмешливым, обидным упрямством допел Руди свою песнь до конца. А допев, рассмеялся, словно после соленой шутки, и стал обстоятельно, как школьный учитель, показывать ей хорошо видный отсюда город и заодно рассказывать его историю. Начало городу Рейффенбергу положила древняя, но хорошо сохранившаяся и даже отсюда видимая толчея, крытая дранью крыша которой спускалась почти до земли. В позднейшие времена, в нору расцвета эпохи накопления, под этой крышей чеканили звонкие серебряные талеры. Но людям, которых влекла сюда жажда наживы, узкая долина не позволяла расселиться. Волей-неволей пришлось строить город по широкому волнистому склону горы Рейффен. В новейшее время в долине были взорваны холмы и таким образом за толчеей очищено место для вокзала и электростанция. Но теперь тускло поблескивавшие рельсы словно замерли. Ни единого облачка дыма не поднималось из паровозной трубы. На путях товарной станции стояло несколько пустых платформ и на гонов, а на тупиковом пути, за зданием вокзала, где обычно разгружали и загружали почтовые вагоны, подобно издохшему допотопному чудовищу с отвратительно длинным хоботом, на боку лежало огромное железнодорожное орудие. Высокие окна электростанции, замазанные серо-зеленой краской, слепо таращились на мир. Еле заметный дымок поднимался над одной из трех ее труб.
Читать дальше