Лошади, почуяв близость человеческого жилья, пошли веселее. Азаров, поглядывая на худую, черную от
загара, изборожденную глубокими морщинами шею Нашатыря, на пришибленно-сутуловатую его фигуру, думал: «Да, нелегкое дело — распахать вековые степи. Но все это еще полбеды. А вот поднять душевную целину народа к активному вторжению в жизнь — это уже дело, равное подвигу на поле боя. Бои в этих краях за новый порядок жизни предстоят нам, чую, жаркие. И даже ты, Нашатырь, вряд ли теперь отсидишься в тылу!»
И Нашатырь, будто догадавшись о размышлениях седока, вдруг оживился при виде станицы и, подогрев кнутом коренного, а вожжой — пристяжку, весело крикнул вдогонку рванувшимся коням:
— Ну, залетные! Не последний денек живем — выноси!
Ободренные этой показной ямщицкой удалью кони полетели, как вспорхнувшие под выстрелом птицы, не чуя уже ни жесткой грунтовой дороги, ни ощутимой доселе тяжести дрожек, чечетисто застучавших медными втулками.
В горнице с наглухо закрытыми на засовы ставнями, скудно освещенной десятилинейной лампой, сидели глубокой ночью Лука Бобров и Алексей Татарников за круглым столом, покрытым дореволюционной клеенкой, украшенной портретами царской четы и чад дома Романовых. Вперемежку с крепким, как смола, кирпичным чаем со сливками пили они лютую, цвета вяленых Табаков домашнюю настойку.
Побагровевший от крепкого чая и огнеподобной, как самогонный первач, водки, потный, похожий на палача в своей кумачовой шелковой косоворотке с настежь распахнутым воротом, обнажившим густо заросшую жестким волосом грудь, Лука Лукич, вплотную придвинувшись к захмелевшему гостю, вполголоса говорил:
— Сам по канату хожу. Сам башкой каждый день у бога рискую… Правда, табаки у меня пока на экспорт идут. И баранов не на сторону, а в казну — Казгосторгу по сходной цене уступаю. И рабочий класс на золотых рудниках белой мучкой со своей мельницы чуть ли не в прямой убыток себе снабжаю. Словом, лажу, как могу и умею, с дорогой нашей властью. С начальством все эти годы жил запанибрата, с самой милицией — на корот-
кую ногу. Пожалуйста, три похвальных листа — наградные грамоты за экспортные сорта моих табаков от районного Табакторга на божнице храню… Ан шабаш! Вижу, нету тебе, Лука Бобров, в родимой степи былого разгону. Отказаковали, открасовались, выходит, мы, линейные сибирские казачки, в родной стороне. Приходит каюк всему: накопленному добру, наживе, воле. До чего дошло: киргизню — неумытую орду — к власти над нашим братом разные там ячеешники допустили!.. Нет, брат, шалишь! Не на таких нарвались! Руки связывать нам не позволим. Час пробьет, мы — линейные старожилы — о себе напомним! — грохнув по столу кулаком, заключил, задыхаясь от приступа бешенства, Лука Лукич.
Татарников, вольно откинувшись на спинку венского стула, слушал хозяина. Смуглое неподвижное лицо его не выражало ничего, кроме тупого равнодушия и усталости. И это еще больше ожесточало Луку Боброва, и без того остервеневшего от черной злобы к своим смертельным врагам.
— Руки зудятся — сил нет. Да довериться до сих пор было некому,— продолжал уже более ровным тоном Лука Лукич, рывком дочиста осушив очередную рюмку настойки.— Казачишки на нашей линии, по правде сказать, измельчали. Прямо диву даешься, как их ловко Советская власть за короткое время к рукам прибрала. Ведь умели же насмерть, как черти, драться они в девятнадцатом году с красными дьяволами из железной дивизии Стеньки Разина? Умели! Да и как: до девяти раз, к примеру, станица наша из рук в руки переходила — это не в орел и решку играть! А теперь и самые отпетые поджали крылья. Живут — тише воды ниже травы. А некоторые даже в партийные ячеешники поза писались. Но поднять ловкому вожаку казачество не такое уж трудное дело. Надо только суметь улучить пороховое время. А такое время — не за горами. Это я тебе, Алексей Ильич, тайно, как на духу, говорю,— сказал Лука Лукич, доверительно полуобняв тяжелой потной рукой острые плечи своего молчаливого, не повеселевшего даже после изрядной выпивки гостя.
Татарников слушал Луку Лукича настороженно, чутко. Но, хмелея, он временами даже плохо понимал, о чем говорит хозяин. Его угнетала духота сумрачной горницы, тесно заставленной окованными медью сундуками, раздражал тусклый свет привернутой лампы.
Временами, поднимая на Луку Лукича выцветшие, отдававшие свинцовым блеском, косо поставленные глаза, Татарников снова и снова с тревожным изумлением рассматривал этого неуклюже-угловатого человека. По мере того как начал откровенничать хозяин, стало потягивать на разговор и гостя. Хмель, будоража сознание, влек Татарникова к исповеди, к раскаянию. Но как только он собирался с мыслями и, точно очнувшись от минутного забытья, пытался что-то сказать, Лука Лукич тотчас перебивал его.
Читать дальше