Только во сне открывается ничем не ограниченная спонтанность, не знающая преград сосуществованию всех — живых и мертвых, то есть это абсолютная отдушина свободы души, клапан, освобождающий, пусть условно, но, тем не менее, ощутимо — от накопившихся в бдении страхов, душевной стесненности, боли от неудач и не свершившихся надежд. Человек оттесняет сны за пределы необходимой защиты души.
А ведь сны занимают половину, если не более, времени жизни.
Сны по самой своей сущности должны быть мимолетными, как исчезающие с дневным светом тени.
Но есть изредка сон, как горький корень, как мучающий болью зуб, который бы надо вырвать, и невозможно, так глубоко он засел.
Говорят, зуб мудрости.
Значит, правда, и я это познал всей собственной жизнью: у мудрости смертельно горький корень.
4
Неужели и вправду был так близок конец жизни? Иначе, зачем из обморочного тумана началом жизни моей высветилась церквушка в Рёккене, земном прибежище моего рождения. Говорят, первый признак ухода это — когда жизнь от начала и до конца пробегает перед глазами.
О, этот час донных снов, когда ночь еще в полном царствии, но уже неуловимым дуновением назревает нечто, несущее надежду о грядущем дне, не отравленном съедающими душу размышлениями о высоких материях, которые трещат и рвутся на глазах, час наибольшего — впрямую — соприкосновения мира живых с миром мертвых. Потом обметаны лица спящих людей, смертным бледным потом, и сердце слабо пульсирует.
Да, всю свою сознательную жизнь и по последнему человеческому счету я, Фридрих-Вильгельм, был бездомным, странником, преследуемым собственной тенью, ибо упрямо, несмотря на изнуряющий жар, шел навстречу ослепляющему солнцу. Да, я был чужим среди своих и своим среди чужих, и Шопенгауэр и Гейне были мне роднее всех близких и любимых. И душу мою согревало лишь предчувствие полета, возникающее на мостах. Я лишь боялся захлебнуться до ощущения неземного мгновения. Только это останавливало мой порыв, а, по сути, рывок через перила. Разве лишь потому меня можно считать больным или маньяком?
И снится медленно надвигающийся и вовсе не пугающий, а, наоборот, бодрящий своей студеной сахарной белизной, обступающий по всему пространству — ледник. И в нем уже проступают признаки будущего таяния. И, растаяв, он обнажит глубокие продольные пролежни, ущелья, долины, заполнив их оттаявшей и столь же ослепляющей, как сахарная белизна, — синевой, голубизной, райской прохладой в смеси с примешанной к этому желтизной солнца. И возникнет целый выводок больших и малых озер — Лаго Маджоре, Лаго ди Гарда. И это купирует мое ужасное, невыносимое физическое состояние, придавая душе силы, пусть и тающие, но отливающиеся во взрывные тексты, в жемчужины слов, подобно этим озерам.
Холод высот, синева вод и неба — возникают завязью слов и поэтических строк, могущих в грядущем вылиться в идеи и стихи, словно бы возникшие из воздуха, но оплодотворившие души музыкой и словами.
Ледник для меня подобен циклопу культуры. Перед воображением встают эти глубоко изборожденные котловины, которые этот ледник пробил своим языком. Не верится, хоть и вижу воочию, ибо кажется почти невозможным, что на этих усмехавшихся мертвым оскалом местах простирается долина, омываемая ручьями, поросшая лесом и травою, манящая голубизной озер.
Разве не то же самое происходит в человеческой Истории: путь во времени прокладывают самые дикие разрушительные силы. Но, оказывается, они нужны, чтобы позднее могли утвердиться более мягкие условия для возникновения жизни. И никуда не деться от этих циклопов, по сути, созидателей, раскинувших перед моим взором эти прекрасные долины, полные душевного покоя, разумного равновесия и гуманности.
Где бы я ни был, куда бы ни подался, меня сопровождает альпийская вершина, с которой, чудится, пристально вглядываются в меня, Фридриха-Вильгельма, из грядущего и не рожденного, глаза тех, кто еще пребывает в небытии, на пороге жизни, но уже находится в гипнотическом плену открытого мной мира.
О, эти провалы в сон, как в бездыханный колодец, из которого уже не выберешься, и пробуждение в ночи кажется выпрастыванием мертвеца из могилы, когда тошнота подкатывает к горлу от запаха сырой земли и плесени пещерных лабиринтов, забивающих ноздри Тезею, изнемогающему в постоянных поисках Ариадны.
В унисон ли, в противовес особому во мгле немолчному успокаивающему звуку отдаленно текущих вод, раздается сигналом успокоения одинокий свист пичуги, очевидно тоже страдающей бессонницей, столь знакомой мне, Фридриху Вильгельму. Одинокая трель сама подобна родничку. Родничок пробился у ног неожиданным чудом, впервые возникшим в детстве из глубин земли в отягченную то ли радостью, то ли печалью, душу.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу