И все же, пусть множатся высохшие колодцы, пусть жажда заставляет глаза воспаляться видениями лихорадящего небытия, пусть вода в море горька, но есть еще столько нетронутых тайн, пугающих своей непостижимой девственностью, что не перестаешь верить в вечную жизнь, ощущая себя Распятым, но живущим уже тысячи лет.
Можно ли назвать новой формой выживания слепую веру в одиночество, которое отмечено лишь движением, а скорее копошением минут?
Что я за человек: с одной стороны оплакиваю свое одиночество, с другой, жалуюсь, что мне не хватает сейчас главного и существеннейшего условия — одиночества, полного отсутствия помех, изоляции, отдаления от мира.
Без этого я не могу спускаться в глубь моих исканий, ведь я в прямо-таки пугающем смысле — человек глубины . Без этой подземной работы я более не в состоянии выносить жизнь.
Мне кажется, что я слишком мягок, слишком предупредителен по отношению к людям. И потому, где бы я ни жил, люди немедленно вовлекают меня в свой круг и свои дела до такой степени, что я, в конце концов, уже и не знаю, как защититься от них. Ничто так не бесит людей, как откровенная демонстрация того, что обращаешься с собой со строгостью, до которой они в отношении себя не доросли. Уверен, что меня бы просто сочли сумасшедшим, если бы я озвучил то, что думаю о себе. Я просто щажу дорогих мне людей, стараясь не ожесточать их против себя.
Тем временем я проделал серьезный объем работы по ревизии и подготовке новой редакции моих старых работ.
Если мне скоро придет конец — а я не скрываю, что желание умереть все глубже закрадывается в мою душу — все-таки кое-что от меня останется. некий пласт культуры, заменить который до поры будет нечем. Этой зимой я достаточно поднаторел в европейской литературе, и могу теперь с полной уверенностью утверждать, что моя философская позиция абсолютно независима — до такой степени, что я чувствую себя наследником нескольких тысячелетий.
Современная Европа не имеет ни малейшего представления о том, вокруг каких ужасных решений делает круги моя мысль и все мое существо, к какому колесу проблем я привязан — и что со мной приближается катастрофа, имя которой у меня на языке, но я его не произнесу.
Наказание воображением — вот пытка моих дней и ночей.
Когда оно служит страданию, все поэтические и философские уловки становятся опасными для жизни. И здесь нечто, более высшее, чем Олимп со всеми его богами, борется с хаосом слепого Рока, и дает нам силу последней привязанности, чей молчаливый, но постоянный голос заглушает неотвратимость гибели всего живого.
Бесчувственность реальности, как жидкий цемент, просачивается в сновидения, лишая даже слабого, но такого необходимого искушения.
И только нечто, на последнюю поверку честное, называемое таким льнущим, как патока, словом — «любовь», оказывается неисчерпаемым и не дающим упасть, ибо большая часть человечества под землей, а мы — поверх — ничтожная горстка.
И это самое большое для меня чудо, что я еще жив. Только это удивление и есть жизнь. Все остальное — лишь разные ухищрения, чтобы существовать. В эти мгновения пронзительная слабость и незащищенность кажутся мне знаками спасения и — что совсем уж безумно — знаками будущей радости. Я плету слова, как заклинания, как паутину, не для улавливания жертв, а для того, чтобы удержаться в этом ветхом мире, насквозь продуваемом жестокими ветрами.
Никогда раньше я не мог себе представить, что мир может казаться таким призрачным, так нарочито разыгрывающим беспечность неба и деревьев. И вера, разъеденная столетиями скепсиса, призывается на помощь.
Так больной пытается хотя бы припомнить таившиеся в нем прежде силы жизни, надеясь на эти воспоминания, как на какое-то — пусть слабое — лекарство.
Зеркала в магазинах отражают мои черты, покрытые то ли пылью страха, то ли пеплом слабой надежды. Оказывается, бывает так, что живешь лишь во сне. Так причем тут карьера, слава, зависть, если есть это удивление внезапно вернувшимся здоровьем и невнятная благодарность неизвестно кому — в лабиринтах сна. Туда по мертвым водам продолжает прибывать призрачный флот отошедших лет неоконченным списком кораблей Гомера. И всё оттуда — по темному компасу памяти — из мест детства и юности. И в первую очередь всплывает церквушка в Рёккене, преследующая меня всю жизнь вместе с Тенью. Там могила отца, и, кажется, что им только что оставлена на столе дымящаяся чашка с чаем, а он отлучился по неотложному делу на тот свет и вот-вот вернется.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу