Только ему я могу себе позволить исповедаться. Но он опережает меня и впервые открывает мне свою душу верующего христианина, священника, взволнованно рассказывая, как в молодости Бог настиг его внезапно, излился на него подавляющей непомерностью, овладевшей его душой с неотступностью. Франц явственно ощущал, что его видят и знают, прежде, чем он сам себя узнал, и мучительно переживал отсутствие связи с источником, его породившим, и в то же время страшился установить эту связь. Он уверен, что некое всевидящее Око проникает во все, что неподвластно оку физическому.
Я слушал его с жадным вниманием, ни с чем, что он говорил, не соглашаясь, но в душе завидуя его цельности
187
Осенью провожу месяц в Венеции, работая вместе с Петером над корректурой новой книги — некого продолжения «По ту сторону добра и зла»— «Генеалогии морали».
С конца октября — опять Ницца. Пытаясь разорвать хотя бы на какой-то миг плотную пелену отделяющего меня от людей одиночества, жалуюсь в письме Францу Овербеку, с которым так и не завершил разговора в Цюрихе, на прошедшее ужасное десятилетие болезни, которое вряд ли бы кто-либо выдержал. И болезнь-то необычная — непонятная врачам и не поддающаяся никаким лекарствам, включая наркотики.
Догадывается ли кто и, вообще, может ли догадаться, что сделало меня больным, что держит меня в жажде смерти, мягко обнимающей меня своими лапами, но не смыкающей окончательно объятия?
Я-то знаю: корни всех моих порой непереносимых недомоганий произрастают из слишком низкого порога моей чувствительности, и, жалуясь всем и каждому о своем состоянии, я потакаю ему из одного желания — не прерывать поток мыслей, текущий из рога изобилия ценой этих страданий.
При всех моих нападках на Рихарда Вагнера, лишь он один, пожалуй, проявлял милосердие к моим страданиям, быть может, даже больше, чем Мама и Лама.
Конечно, Мама любила меня, но, весьма своеобразно.
Согласно русской пословице, переведенной мне Лу, — люблю, как душу, трясу, как грушу. За эти, я бы даже сказал, страшные десять лет, я по горло насытился одиночеством, без всякой возможности и средства сопротивляться ему. Проживание в этой отчаянной пустоте, все же, усиливало во мне уверенность, что в грядущем по настоящему оценят мою философию, которая осветит путь человечеству.
Подтверждением этому служит неожиданно полученное сейчас, в конце года, письмо от Георга Брандеса: «Вы принадлежите к немногим людям, с которыми мне хочется говорить».
Брандес ввел в духовную атмосферу скандинавских стран мою философию. Насколько я понимаю, он решил набраться терпения прочесть мои книги, присланные издателем Фриче. Но до того втянулся в это занятие, что уже не мог оторваться от моих произведений.
В письме ко мне он признался, что пришел в ужас: ведь никто в Скандинавии даже понятия не имеет обо мне, по его мнению, воистину великом мыслителе. Он собирается прочитать курс о моей философии в Копенгагенском университете. И потому просит прислать мою биографию и одну из последних фотографий. Он согласен со мной в том, что внешность человека позволяет лучше понять его внутренний мир.
Честно говоря, детали моей биографии я только открывал в своих книгах. Писать же отдельно, словно для рекламы, считал не только ненужным, ничего не прибавляющим к моей истинной сущности, а явной фальшью и патетикой.
Раз так, то это можно обратить в шутку, даже если это разозлит Брандеса. Но он человек мудрый и поймет этот юмор без дополнительных разъяснений. Потому я написал, что первое и настоящее мое имя — Густав-Адольф — в честь воинственного шведского короля, воевавшего в прошлом с русским царем Петром Первым.
Рассказывать о своем творчестве я не собирался, поэтому избрал не отстающую от меня тему — о моем физическом состоянии, подчеркивая, что все байки о моем душевном расстройстве, распространяемые в Европе, вызваны обыкновенной завистью к моему гению, хотя Брандес просил подробно написать именно о творческих планах на будущее.
Не хватало послать ему мой усатый портрет, столь напугавший Стриндберга. Я не знал, как увернуться от этой просьбы, ведь Брандес прислал мне свою фотографию. Все же, через три недели я попросил в письме к матери в Наумбург — отправить Брандесу — пусть даже единственную — мою фотографию, ибо тот упрекал меня в медлительности: ведь это дело пяти минут — зайти в фотоателье.
Брандес писал, что лекции, посвященные моей философии, собирают до трехсот слушателей.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу