И хотя немецкое дворянство пыталось усердно подражать романским языкам — французскому, итальянскому, испанскому, не довольствуясь родным языком. Для Монтеня же и даже для Расина немецкий должен был звучать невыносимо пошло. Особенно — весьма распространенный язык прусских офицеров. Стоит кому-нибудь из них открыть рот и начинать двигаться, как он оказывается самой нахальной, и самой противной фигурой в Европе. Меня просто выворачивают и доводят до судорог их командные выкрики, которые прямо-таки оглушают ревом немецкие города, где у всех ворот занимаются строевой подготовкой: какая чванливость, какое бешеное чувство авторитета.
О, боги, слыша этот рёв начинаешь сомневаться в том, что немцы и в самом деле музыкальный народ. Несомненно, они нынче милитаризуются в звучании своего языка: по всей вероятности, выучившись говорить по-военному, они примутся наконец и писать по-военному. Может быть, и теперь уже пишут офицерским сленгом: я слишком мало читаю из того, что пишут теперь в Германии.
Но одно знаю я наверняка: официальные немецкие сообщения, проникающие и за границу, инспирированы не немецкой музыкой, но как раз этим новым звучанием безвкусного высокомерия. Почти в каждой речи любого немецкого сановника, когда он вещает в свой оглушительный кайзеровский рупор, слышится акцент, от которого с отвращением, вздрагивая в страхе, уклоняется ухо иностранца.
Немецкие запахи, немецкие физиономии, раздутые пивом, немецкие места — Наумбург, Пфорташуле, Лейпциг, — приносили и приносят мне только вред, вгоняют в бред, который одолевает меня на более длительные периоды.
Германская смесь сентиментальности и жестокости мне смертельно противопоказана.
Начиная эту книгу «По ту сторону добра и зла», я ощущал, как физические страдания вырываются в точные, не медицинские, а философские диагнозы.
Я знал, куда меня несет, я пытался тормозить мой неудержимый бег по ту сторону. Но, обессилев, пустил себя по воле волн. Какая уж тут воля к власти?
Открытия моего гения следовали потоком, истощая мой мозг. Я пытался устоять в этом обрушивающемся на меня неведомо откуда — то ли с неба, то ли из преисподней — потоке. Мне уже было все равно, унесет ли меня в безумие. Это было свыше моих сил. Я уже был готов, что меня поглотит бездна и занесет илом. Опять ко мне прикоснулось счастье: исчезнуть из мира и, таким образом, достичь бессмертия.
Неужели безумие можно принять за счастье?
Даже в этом я единственный и неповторимый среди мировых философов, ну, быть может, после Эмпедокла. Ища спасения в момент, когда ослепительная прямота истины пронизывала меня до костей, я в испуге приседал на корточки и уползал в тень. Я ощущал даже не полное одиночество, а абсолютную безопорность.
Волосы шевелились гибельностью последнего провала в бездну. Наступала беспросветная тьма. Являлась ли она концом или, все же, лишь предтечей смерти? Или это и есть безумие?
Успокаивало море, сливающееся с небом. Каждый раз, возникая перед моим взором, куда бы я не обращал свои стопы, оно преследовало меня спасительной альтернативой — Бесконечностью, которая тщится заменить Бога.
Это облегчает, но не спасает.
А пока, дрожа от холода и серых, тяжело вздымающихся морских пространств, я пытаюсь убедить себя в крайней степени моей жизнерадостности, вовсе не зависящей от каких ни было снов, жизнерадостности, утверждающей себя вопреки всему: ужасному состоянию здоровья, души, погоды, неблагополучию мира, грядущим катаклизмам.
167
К моменту завершения четвертой части «Заратустры» возбуждение достигает опасной черты, бессонница изматывает. Встаю с постели в пять утра, выпиваю чашку какао и сажусь за работу, в нетерпеливом, убивающем меня, ожидании первого крика проснувшегося ребенка, которых достаточно в этом пансионе. Грубые громкие голоса соседей забивают внутренний Голос мысли, чьи тончайшие нюансы стираются зычностью гортаней обитателей пансиона, вообще не приученных к тихой беседе и уважению себе подобных.
Несмотря на то, что проживание в пансионах и дешевых гостиницах дается мне ценой интеллектуальных потерь, но представить себе иное окружение не могу.
Потворствую своему дурному вкусу, украшая мое логово красно-бурыми обоями и голубым покрывалом постели, остатками убогих гарнитуров, без картин и цветов, но с громоздким комодом в углу.
Отдыхаю, прогуливаясь по набережной в сопровождении молоденькой умной девушки, недавно защитившей диссертацию, еще одной питомицы Мальвиды фон Майзенбуг, присланной ею — заботиться обо мне, — Резы фон Ширнхофер, и каждый раз останавливаясь, указываю вдаль, на остров Корсику, где родился человек, являющийся для меня олицетворением воли к власти, — Наполеон.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу