Нахлынувшая волна архитектуры выпархивает крыльями Ангелов из кафедрального мрака, из темени любой галереи, из-за любой каменной складки, и, вопреки желанию, возносит на скалу собора, на колокольню, и это кажется спасением в первый миг, когда, выброшенный из низин долгого рабства, ухватившись за шпиль колокольни, ждешь новой волны, которая с той же исчерпывающей полнотой понесет дальше и выше. Но в следующий миг оказывается, что воды ушли, как растаявший снег, обнаживший собор в сказке барона Мюнхгаузена, и ты висишь на колокольне, и спускаться по лестнице равносильно возвращению в прошлое, и остается одно — отдаться безумию мига.
На древнеримских склепах — изображение плоской чаши, патеры, с монетой Харону.
Я уже носился по Риму в поисках работ Леонардо, той его нежной, насыщенной тенями, меланхолии. Это ведь поиски собственного детства, так полно скрывающиеся за столь меланхолическим взглядом мальчика вслед Ангелу. Его я однажды увидел на картине неизвестного художника печально прикорнувшим на краю крыши обычного, но родного дома, напоминающего уголок детства в Рёкене.
А вокруг суетятся люди. Взгляды их устремлены в землю.
Мальчик затаился, ибо понимает: единственный раз в жизни открылся ему его собственный хрупкий, меланхолический характер в замершем печальном Ангеле. Так и остаешься на всю жизнь мальчиком, вступающим в жизнь, как впервые пугливо вступают в воду, боясь быть затянутым в омут.
А по римским улицам, отвлекая внимание от соборов и полотен, бродят смуглые и белолицые мадонны, занимаются покупками, но, главным образом, бросают на меня взгляды, затягивая мимолетным влечением к их мелькнувшей мимо красоте, нежности, меланхоличности, обреченности.
Но разве самыми счастливыми и глубоко несчастными среди глазеющей публики не являемся мы, философы и художники? Разве не для нас ощутимо в ранние часы дня или заката к ночи, отцеживаясь и воспаряя золотым сном искусства, замирает вечность над темно дымящейся жизнью в узких щелях римских улиц, — вся эта отцеженная вечность картин, скульптур, зданий, образующих свой прекрасный и отчужденный коралловый риф?
О, боги, и тут они, словно подвернувшиеся из подворотни, чтобы оттенить и обесценить красоту проходящих мадонн, старухи, подобные сгнившим пням, сидят у домов на каких-то диковинных скамейках, сколоченных неумело, на скорую руку, не переговариваются, не сплетничают — молча, враждебно вглядываются в проходящую, неизвестно куда торопящуюся толпу. Я отлично помню старух своей юности, всей прошедшей жизни. Как бы поздно ни приходил домой, они бодрствовали. И сейчас они провожают меня взглядами, нахохлившись как совы, подслеповато глядя вверх, словно бы приподнимая усохшие тела и огромные бородавчатые лица. Носы — клювами или вздернуты так, что ноздри — почти у глаз. Иногда лицо сморщено, как сушеная слива, иногда раздуто, как вареная брюква. Старухи, сидящие в подворотнях жизни. Старухи, которые нас переживут. Единственно, чем я равен им — своей подслеповатостью.
110
Образы Нового Завета в необозримом золотящемся сумраке собора Святого Петра подступают как неизвестный палач, чье лезвие ощутил на своей шее Иоанн Креститель.
Эту сумрачность, благодаря сакральному внутреннему пространству собора, исподволь проникающую в душу каждого посетителя, просекает, словно игла, тонкий солнечный луч, коснувшийся моего лба.
Он мгновенно вызывает мысль, что мир этот — не просто собрание окружающих тебя предметов, а луч света, соединяющий их неожиданным образом, придающий миру настрой — сумрачно-печальный или бесшабашно-веселый, мгновенно усиливающий энергию восприятия всего незнакомого пространства.
И оно, слабо освещенное, освященное великой, но устаревшей и отметенной временем, идеей Бога, одомашнивается этим тонким лучом, обнаруживающим пусть скудную, но живую связь, казалось бы, разобщенных элементов окружения. Так воспринимается мир истинный, который раньше был лишь собранием не связанных между собой вещей, предметов, людей.
Мне же, вечному страннику, открывается в это мгновение, что кочевье, как форма существования, удовлетворяющаяся минимумом уюта, малого домашнего мира, по сути своей, более открыта космическому пространству и времени. Именно, в их протяженности, предметы и вещи, вплотную окружающие нас, возвышаются, замерев у края небесного круга.
Их вещность, по сути, — вечность.
Я опасливо оглядываюсь на Ангела, чьи одеяния отброшены ветром — с такой стремительностью он спустился к Аврааму, занесшему нож над сыном Исааком. Или этот из Ангелов, угрожающих, карающих, сжигающих Серафимов, которые не всегда успевают отвести нож? Я же возвращаюсь к ставшему «своим» единственному Ангелу, стерегущему вход на купол собора Святого Петра, чтобы подняться наверх и постоять там, преодолевая страх высоты, как любимый мной Гёте приучал себя хладнокровию и бесстрашию в предчувствии своего долголетия, на высоте Кельнского собора.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу