Приходит второй врач, за ним сестра, которая катит столик с препаратами. Мы опять уходим в коридор.
— Что он вам говорил? — спрашивает Сю.
— Он говорит, будто мы с вами украли у него сорок тысяч и разделили их поровну. Что мы будем делать с нашей добычей, Сю?
— Я сразу же куплю себе меховую шубу у Эмилио Гуччи. Там сейчас распродажа. А вы что сделаете на свою часть?
— Я? Я сниму квартиру в Джаксон Хайтс, между 79-й и 86-й улицей, на 35-й авеню. Это моя мечта!
Слыша, как мы хохочем, дежурные сестры смотрят на нас с недоумением.
— Мы только что украли у одного больного сорок тысяч и решаем, что нам с ними делать,— объявляет Сю старшей сестре.
— Мы работой заняты, а вы несете всякий вздор,—сердится сестра.—Нам не до вас и ваших глупостей!
— Был ли этот невменяемый Аркадий Николаевич Дрю-ков тем полковником-мародером? И знал ли он тогда, мародерствуя, предавая всех и вся, какой его ожидает конец? В конце заметки лишь стояла приписка, сделанная рукой автора дневника: «Трое всегда мертвецы, хоть и живут: завистник; лишенный рассудка; предавший друзей и родину...»
В своих дневниковых записях Найдич осуждал грабежи, не умея понять главного: другой его армия не могла быть по самой своей природе. Отсюда — виселицы, мародерство, разложение... Вера и храбрость одиночек не меняли положения. Потому что не было веры, героизма, самоотверженности масс. Это было на нашей стороне. Вчитайтесь в прощальные письма и записки коммунистов — малую толику дошедших до нас из пламени борьбы.
Из деникинских застенков передала родным письмо подпольщица Дора Любарская: «Славные товарищи! Я умираю честно, как честно прожила свою маленькую жизнь. Через 8 дней мне будет 22 года, а вечером меня расстреляют. Мне не жаль, что погибну, жаль, что так мало мною сделано для революции». В грозненской тюрьме написал последнюю записку боевым соратникам красный командир Андрей Февралев-Саве-льев: «Сегодня я буду повешен, но смерть мне не страшна. Жаль только, что мало поработал на благо нашего дорогого свободного Советского Отечества». В последнюю минуту они думали не о себе. Как не о себе думали всю жизнь. Историческая правда была на их, на нашей стороне. О них написаны книги, поставлены фильмы, сложены песни. И все же мы еще очень мало знаем о них. Сколько подвигов остались безвестными, сколько славных имен поглотило время. Вот одно из белогвардейских, генеральских, свидетельств:
«— А ты помнишь, как курсантов захватили? — спросил однажды генерал Манштейн своего собеседника.
— Еще бы,—отозвался Туркул.— Их-то не щадили. Да они и сами не просили пощады.
— Они очень хорошо дрались,— продолжает Манштейн.— И еще мальчишки-коммунисты. Одного, помню, повели на расстрел, а он смеется и поет: «Вставай, проклятьем заклейменный».
Нам не узнать их имен. У них одно имя на всех: большевики.
« 30.Х. Обозы отходят по всем направлениям к югу... Паника овладела штабами, которые проносятся мимо тех, кто плетется, бросая по дорогам все, обременяющее их движение и теперь не нужное. Все опостылело. Полная неизвестность».
Следующий раз Найдич откроет свой блокнотик в клеточку с истершейся первой страницей — где-то потерялась обложка— уже на борту парохода «Херсон». Через месяц и три дня. О том, что случилось в этот месяц, он будет часто вспоминать, переживая день за днем...
Лагеря в старинной чехословацкой крепости Йозефов, ряды палаток на берегу Босфора близ турецкого Галлиполи, казармы в Болгарии и Польше, богатые особняки в Варшаве, Париже, Берлине — все это эмигрантские адреса. Оттуда, из эмиграции, разносились сплетни и небылицы, фантастические слухи и надежды, там замышлялись новые походы и союзы... Возникали десятки и сотни журналов и газет всех направлений. Они были заполнены предсказаниями о скором падении Советской власти, клеветой, россказнями об ужасах ЧК, стенаниями бывших, вроде баронессы Врангель, оставшейся — подумать только! — без прислуги...
«И вот начались мои мытарства,— вздыхает баронесса.—В семь часов утра бежала в чайную за кипятком. Напившись ржаного кофе без сахара, конечно, и без молока, с кусочком ужасного черного хлеба, мчалась на службу, в стужу и непогоду, в рваных башмаках, без чулок, ноги обматывала тряпкой. Вскоре мне посчастливилось купить у моей сослуживицы «исторические галоши» покойного ее отца, известного архитектора графа Сюзора, благо сапоги у меня тоже были мужские — я променяла их как-то за клочок серого солдатского сукна... Питалась я в общественной столовой с рабочими, курьерами, метельщиками, ела темную бурду с нечищеным гнилым картофелем, сухую, как камень, воблу или селедку, иногда табачного вида чечевицу или прежуткую пшеничную бурду... В пять часов я возвращалась домой, убирала комнаты, топила печь, варила на дымящейся печурке, выедавшей глаза, ежедневно на ужин один и тот же картофель. После ужина чинила свое тряпье, по субботам мыла пол, в воскресенье стирала. Это было для меня самое мучительное...»
Читать дальше