Характер этой информации известен. В сути своей она остается, по словам генерала Клея в 1952 году, «безжалостной, ничем не сдерживаемой психологической войной, дабы разрушать коммунистические режимы».
Такими примерно могли бы быть последние страницы блокнота Кости Найдича.
А что же сам Костя Найдич? В тяжкий последний свой час он, словами Льва Толстого, мог бы сквозь свой сон, крик сказать: все в этот мир приходит, чтобы уйти, дав жизнь другому. Может, жизнь, а может, муку.
Может быть, он покоится на кладбище, где мы слышали поминальную речь при отпевании очередного эмигранта. На обратном пути мы снова завернули на это же кладбище.
Бродили меж могил. Что врать — в иные минуты что-то, бывает, потянет твои нахоженные ножки к «миру иному», где можно присесть и поразмыслить над вечными началами и вечными концами.
Мы присели у свежего дубового, креста, надпись на котором была исповедью, последним самоотпущением грехов, заблуждений.
Говорят: кто перед вечным уходом в ночь очистил душу свою, тому легче спится. Может, это Костя сам заранее заготовил бьющее в самое сердце прощальное:
Чужина — могила, чужина — труна,
Душа на чужині —мов чайка тужна,
Літає і квилить в сльозах без гнізда:
Навік його змила безжальна вода.
А на другой стороне креста — надпись на русском языке. Надпись предельно проста, исчерпывающая: «Прошу не считать, что я лежу рядом с этой белогвардейской рванью. Пока глаза мои видели, пока дышал — я всегда был там, в родном Киеве, на Владимирской горке, на моей Голгофе, под сенью креста Святославича. Неизвестный».
Это у Шиллера, кажется, сказано: мир и велик, и тесен... Видим —к смертному одиночеству «неизвестного» подходит какая-то женщина. Обменялись какими-то словами, да и слова-то не шли: все и так ясно...
Спросили: вы, надо полагать, знаете, кто же этот неизвестный?
В ответ — мучительное молчание, а затем слезы росой на могилку:
— И муж, и не муж. Гонимые судьбой, мы оказались здесь. Отпевал, отпевал других Захарыч, а вот и сам преставился. Один он теперь там, а я тут одна-одинешенька. Никого и ничего нет. Ни языка, ни дела в руках, ни средств. Есть только жуткая старость. Дали мне комнатушку монастырскую. Тружусь то на огороде в монастыре, то вот здесь, на кладбище.
Она повела нас по тропинке между могил, принявших многих своих с разной судьбой.
Кладбищенская полынь чужбины нестерпимо давит могилами.
Идем среди могилок, а она о своем:
— Тяжко помырав Захарыч. Тужыла и вылась б иля нього чайкою з пидбытыми крылами, вкраденим життям. Поховала й посияла на горбыку земли травку ривненьку, шовковисту, зелену-зелену, як та, що росте пид сонцем Украины. А тепер ди-стала приготувала й высаджу для нього улюблени барвиночкы, чорнобрывци... Иноди, важко зитхаючы, обпикшы душу джином, прымовляв вин: «У стороні рідній одна чорнобрива не долюбила, в чужій стороні зустрів іншу рідну карооку... Доле моя, доле!»
Она так жалобно, трогательно просила:
— Зайдить хоть на хвыльку, дайте моєму серцю радисть зустричи з домом, якого НИКОЛЫ вже не побачу...
Зашли.
— В оций убогий монастирський хатынци все як дома: чарочка вишнивкы, пырижечкы з яблукамы, а з-пид образив промовляє до мене засушений и перевезенный через океан пид серцем у шовковому мишечку хрещатый барвинок и любы-сток...
Молчание.
— А вот посмотрите! — продолжает она.—Это его, тоже привезенная с родины, простенькая тетрадочка. Все бумаги в Прагу отправил, а эту тетрадку оставил. Его рукой были в ней исписаны лишь несколько первых страниц.
Вчитываемся в кричащие строки —и у нас стынет кровь. Почерк тот же, то же отчаяние: «Лето мое, лето короткое, отплясавшее, отплакавшее!»
И уже как стресс, галлюцинация:
«Боже мой праведный, помоги же мне. Почему уроды-черти пляшут на моей голове, побелевшей от пережитого?! Уйми их, боже! Они отплясывают на моей голове, опьянев от моей крови. Ее уже мало, мало осталось — и я слабею. Хоть малость продли мое лето, дай побыть на родной Владимирской, на моей Голгофе, помолиться на святых седых берегах Днепра!
Вся моя прошлая жизнь, все мое прошлое — это тени, призраки на стене, переплетение, уродство. Куски жизни... Не-удавшейся? Вера ведь меня разыскала, звала: приезжай хоть помирать дома.
Поздно. Дудки! Чужбина высосала мою кровь, пускай чужбина и подавится моими костями...
Листок, оторвавшийся от кроны...
Напишите на моей могиле: «Прошу не считать, что я лежу рядом с этой белогвардейской рванью...» И еще — стихи моего друга.
Читать дальше