— Я по вашей милости плачу уже лет пять, Александр Петрович, — засмеялась Троепольская. — Особенно над Ильменою вашей.
— Боже, боже! — закатил глаза драматург. — Ну, да мы с вами еще потолкуем. Сейчас не буду вам мешать… И простите меня за огорчения, вам причиненные.
Встретив Волкова, сказал:
— Федя, разреши облобызать тебя от избытка чувств. Ругать потом буду.
— За что, Александр Петрович? — удивился Волков.
— За алмаз испорченный… Чую, твоя работка, парень… Алмаз! Ей-пра, алмаз! С алмазами потребно обращаться умеючи. Ну, да потом потолкуем…
На другое утро Сумароков явился к Волкову еще до завтрака.
— Не терпится, — сказал он. — Всю ночь не спал, все думал. Из головы не выходит алмаз испорченный.
— Какой алмаз, Александр Петрович?
— Какой, какой! Известно, Ильмена вчерашняя.
Начались неумеренные похвалы и Федору и Троепольской. Попутно горестные вздохи и обычное журенье за недостойное опрощение. Это был один из сотни разговоров, происходивших между ними уже и раньше. Началось исподволь. Постепенно разгорячились оба.
Сумароков, с головы до ног опутанный правилами французской школы, настаивал на непрерывном поддержании одинаково возвышенной линии трагического тона на всем протяжении роли. Волков горячо отстаивал право актера быть на сцене живым человеком, действовать исключительно по подсказке внутреннего чувства.
— Чувство, жизнь, натура — сие и есть искусство! — волновался Федор.
— Натура натурой, а искусство — особо! — кричал Сумароков, бегая по комнате и размахивая сорванным с головы париком. — Кто вам дал право упразднять искусство? Сии ваши натуральные чувства — душевная слякоть! Они роняют возвышенное, которое утверждает трагедия с древнейших времен! Чувства — для себя, для спальни! Трагедия — для всех, для форумов! Обмани толпу, чтобы она затрепетала от ужаса!
— Криком непрерывным?
— Не криком, а искусством! Чувства — мимолетны, трагическое искусство — вечно!
— Крик — не искусство. Непрерывный ужас — не ужас. Сие смехотворно. И в море бывают приливы и отливы. И в природе бывают бури и затишья. Ужас постигается тогда, когда чувства актера подготовили его всем предшествующим. Чувства-то актера и составляют душу трагедии. Без них она мертва. То, что не почувствовано актером, не может быть понято зрителем. Бессменный вой ветра — всего лишь вой ветра. Бессменный вой актера — всего лишь вой машины. Наш славный машинист Джибелли находит возможным построить говорильную махину. И сия махина будет без разбору, подряд, выкрикивать все трагедии. Всегда и одинаково искусно — в вашем смысле, уважаемый Александр Петрович. Но машинист Джибелли не берется научить актера жить подлинной жизнью даже в самой маленькой роли. Он усматривает препятствие в том, что нельзя залезть в душу актера пальцами, чтобы поднять его тон, когда это потребно, тогда как махину можно заставить завывать в любом тоне, стоит только поднять рукою пружину. У меня в груди нет джибеллиевской пружины, у Троепольской — тоже. Посему мы воем лишь тогда, когда завыл бы любой живой человек, и бормочем тогда, когда чувство запрещает выть.
— Но великие трагики!.. Допрежь нас бывшие великие трагики!.. — захлебывался от азарта Сумароков.
— Великих трагиков, в моем смысле, допрежь нас не было. Все они еще впереди, в будущем. А возможно, и были, только начисто забыты. Великие трагики, в смысле вашем, были и прежде, есть и теперь. Особливо во Франции. Но это уже по части машиниста Джибелли…
— Богохульство!.. Богохульство!.. — взвизгивал Сумароков, стуча кулаком по столу.
— Какое там богохульство! Просто защита прав живого человека противу бездушия машины, — успокаиваясь, сказал Волков. — Думайте, как хотите, а сие останется моею верою. Извольте надеть ваш паричок, Александр Петрович, здесь дует из всех щелей…
— К чорту в пекло паричок! — крикнул Сумароков, запуская париком в угол. — Паричок! Душу париком не накроешь. А ты мне всю душу обнажил…
Александр Петрович схватил стул, с шумом придвинул его к окну, сел и уставился на улицу, подперев щеки руками.
После долгого молчания сказал, не оборачиваясь:
— Государыня прослезиться изволила через вашу милость…
— Через чью милость? — не понял Волков.
— Через вашу… с Троепольской.
— Чем мы ее разогорчили? — усмехнулся Волков.
— Не разогорчили, а растрогали. «Ежели, говорит, всегда так жалостно представлять будут, — компанию вашу хоть распускай. Я не желаю преждевременно от слез стариться».
Читать дальше