Только глупец или вредитель может еще и сегодня утверждать, что немец и есть немец. Я, бывший политический заключенный, солдат, стоящий на западной границе, говорю без колебаний: именно сознание, что в Западной Германии, истерзанной и порабощенной, живут мои товарищи Херберт, Пауль, Аугуст и еще тысячи таких Хербертов и Аугустов, которые никогда не примирятся с фашизмом, подкрепляет мою уверенность здесь, когда я стою на страже у границы.
Та Германия, за которую они борются сегодня, — будущая Германия, станет по-братски близкой нашей Чехословакии, и эта граница, которую мы сегодня охраняем с автоматом в руках, станет границей дружеского понимания и сотрудничества. Через горные перевалы пойдут с гармониками и веселыми флажками немецкие и наши пионеры, и, быть может, как раз под моей елью братски обменяются своими галстуками.
И у меня есть сын, которому сейчас всего лишь пять месяцев.
Приезжая домой и тихонько подсаживаясь к жене, я смотрю, как к его ротику поднимается грудь, полная молока. Мальчик беззубыми деснами сжимает этот животворный источник и придерживает его кулачками. Светло-голубые глазенки улыбаются: «Как прекрасна ты, жизнь, и я весь дрожу от нетерпеливой тоски по тебе!»
Правда, ему придется еще долго ждать пионерского галстука. Но именно здесь, среди пограничного леса, я представляю себе своего мальчугана высоким, голенастым, смелым парнишкой, который улыбается всем своим загорелым лицом; растрепанные волосы у него выгорели на солнце, красный галстук резко выделяется на белой рубашке.
— Хорошо, скажете вы, — обычные отцовские мечты.
Но, может быть, вы и поймете меня. И точно так же, как я, задумаетесь над будущим своих детей. Через десять, двенадцать лет я приведу сына сюда, к своей сторожевой ели, и с той стороны драницы вместо враждебной тишины или выстрелов к нам донесется веселое детское пение и ауканье. И я расскажу своему сыну о том, что привело меня сюда, на границу, от шахтерского кайла.
* * *
В тот проклятый день пятнадцатого марта, когда гитлеровцы с помощью предательства оккупировали Чехословакию, мне было немногим больше восемнадцати лет, и я работал откатчиком на шахте «Анна-Мария». Мы спускались в шахту перед началом дневной смены, когда во дворе шахты загрохотали моторы нацистов. Серо-зеленые чудовища в непромокаемых плащах с капюшонами, натянутыми на каски, сидели, как истуканы, у своих пулеметов, нацеленных на копер.
— Это конец, — сказал один из старых шахтеров, когда наша клеть падала в темноте к сорок третьему горизонту. Он отвернул в сторону свое темное лицо, изрезанное морщинами, как кора дуба, чтобы никто не заметил, что он плачет. Но слезы, крупные и горячие, как у ребенка, блестели на его щеках и на бороде, капали на руки товарищей, прижатых к нему.
Когда мы направлялись с рудного двора к месту работы, люди шли медленно, точно придавленные. На всех словно навалилась тяжесть тысячеметровой толщи земли, лежащей над нашими головами. И тут забойщик, шедший впереди всех, внезапно остановился, поднял свою лампочку почти до потолочных балок и выругался:
— Проклятые бараны! Не вешайте башку, ребята!
Казалось, что он вот-вот в ярости шваркнет лампочку оземь.
Но он вдруг запел сильным и смелым голосом:
Слезами залит мир безбрежный
Вся наша жизнь — тяжелый труд…
Много раз на своем веку я слыхал эту старую рабочую песню — песню, которую певали еще мой отец и дед. Но никогда до сих пор у меня так не сжималось сердце от боли, как в тот раз. Толпа шахтеров остановилась, кое-кто побоязливее оглянулся в темноте в сторону рудного двора. Но прежде чем забойщик закончил первую строфу, к нему один за другим начали присоединяться голоса других шахтеров. Песня, звучавшая строго и неколебимо, полная гнева и ненависти, сама рвалась из груди, как долго сдерживаемое дыхание.
Это были далеко не одни лишь сознательные товарищи.
С нами был певец из церковного хора, носивший — в религиозных процессиях хоругвь, были и те, кто всю жизнь гнул спину в страхе перед господами, были и жадные деревенские труженики, мало склонные к какой бы то ни было солидарности и способные за грош ударить товарища молотком. Но в ту минуту мы все горестно глядели на красноватый огонек лампочки забойщика и жадно подхватывали слова песни. И многие пели без слов, но от всего сердца.
И старый шахтер, которого в юности били в шахте плетками, чтобы на всю жизнь внушить ему страх и послушание, открывал черный беззубый рот и пел:
Читать дальше