Вот и первые дни июня, а холода все не отступали; не унимались душевные и физические боли, скука и уныние бездеятельности убивали, работа не клеилась. «Целые дни сижу один, прикованный к креслу, не выходя из своих двух комнат, потому что другие комнаты расположены на север и в них еще холоднее... Проклятое лето». (M. M. Стасюлевичу, 3 июня 1887)
И тут Николай Андреевич Белоголовый напомнил в очередном письме о давно задуманном Салтыковым «автобиографическом труде», о котором, наверное, говорилось еще во время совместной жизни в Висбадене. Отвечая Белоголовому, признался, что давно уже такой труд его «заманивал»:
«У меня уже есть начатая работа, и я с тем и уезжал на дачу, чтобы ее продолжать летом... Но Вы, кажется, ошибаетесь, находя эту работу легкою. По моему мнению, из всех родов беллетристики это самый трудный.
Во-первых, автобиографический материал очень скуден и неинтересен, так что необходимо большое участие воображения, чтоб сообщить ему ценность. Во-вторых, в большинстве случаев не знаешь, как отнестись к нему. Правду писать неловко, а отступать от нее безнаказанно, в литературном смысле, нельзя: сейчас почувствуется фальшь. Но, повторяю, я не оставлю этой мысли и приступлю к ней, как только возможно будет.
Но вряд ли эта возможность скоро настанет...»
Так писал о давнем замысле своем 24 июня, еще не зная, когда же возможность приступить к разработке запасов памяти, наконец, настанет, еще с горечью и почти слезами мучаясь мыслью о постигшем его забвении и оброшенности. Но размышления о сложностях «автобиографического труда», о месте в нем «поэзии» и «правды», вымысла и реального автобиографического факта — уже сопровождались усиленной и зовущей к литературному воплощению работой памяти и воображения, мысль уже одевалась плотью образов.
Гениальному творческому дару Салтыкова суждено было еще и в последней раз вспыхнуть с поражающей, огромной силой. Его начали буквально преследовать образы далекого прошлого, далекого, но вдруг приблизившегося, задвигавшегося и зажившего новой, художественной жизнью «десятилетнего деревенского детства». Этот обычный для Салтыкова творческий процесс созидания образов, впервые давший себя знать еще в детские годы, когда он слушал простодушные и убежденные рассказы дворовой «девки» Аннушки о мучениках и мученицах христианских, когда он читал Евангелие, с особой и часто мучительной напряженностью проявился в последний год жизни, в ходе работы над «Пошехонской стариной». Об этом вспоминал близкий друг Салтыкова Алексей Михайлович Унковский: «Привычка писать для публики у Салтыкова дошла до того, что, по его словам, представлявшиеся ему в воображении образы не давали ему покоя до тех пор, пока он не изображал их в очерке. «Как только напишу, — говорит, — так и успокоюсь». В особенности жаловался он на такое состояние в течение последнего времени, именно тогда, когда он писал «Пошехонскую старину». Я и многие лица, навещавшие его в это время, часто слышали от него, что вызываемые его воображением образы из давно прошедшего не дают ему покоя даже и ночью. Мне кажется, что это объясняется его болезненным состоянием, в котором письменная работа сделалась для него труднее. В этом состоянии он сделался впечатлительнее». Тяжело больной, «будучи в ужасном положении, — заключает Унковский, — Салтыков как писатель нисколько не изменился». Воскрешая в памяти образы далекого прошлого, вновь переживая те чувства, которые когда-то освещали или, чаще, омрачали его детские годы, он, немощный, умирающий — напряженно жил, жил огромным творческим порывом. Мгла, застилавшая сознание, рассеивалась, мозг был полон не дававшими покоя образами...
Правда, болезненное его состояние за лето не только не улучшилось, но, пожалуй, даже и ухудшилось — ухудшилось оттого, что им вновь овладела неудержимая, выматывающая последние силы, но, парадоксально, и поддерживающая их «страсть к писанию». Плодом этой страсти и стали первые главы «Пошехонской старины».
В письме к Белоголовому Салтыков не отказался от наименования своего нового труда «автобиографическим», иначе говоря — мемуарным, но при этом сразу же оговорился, что сам по себе автобиографический материал «скуден и неинтересен», что «необходимо большое участие воображения, чтобы придать ему ценность».
Нервная впечатлительность, обостренная восприимчивость не помешала, а, скорее, способствовала созданию произведения, в котором предметно и осязаемо предстало и заговорило своим характерным языком прошлое, произведения, в котором при этом все насыщено настоящим, все пронизано современной мыслью. Из-под пера Салтыкова начали выходить бытовые картины, полные ясности и художественной цельности, воистину видимые нашим глазом, зазвучала колоритнейшая живая речь, как бы слышимая нашим слухом.
Читать дальше