«И не осталось от той бригадировой сладкой утехи <���говорит летописец> даже ни единого лоскута. В одно мгновение ока разнесли ее приблудные голодные псы».
«И вот, в то самое время, когда совершилась эта бессознательная кровавая драма, вдали, по дороге, вдруг поднялось густое облако пыли.
— Хлеб идет! — вскрикнули глуповцы, внезапно переходя от ярости к радости». Но то был не хлеб, то была воинская команда. (Бунты-то усмирять проще, чем хлеб выращивать!)
Непотребства самодура Фердыщенки на этом не окончились. Едва лишь начал поправляться город после голода и экзекуций (не зря же туда прибыла воинская команда), «как новое легкомыслие осенило бригадира, — говорится в главе «Соломенный город»: — прельстила его окаянная стрельчиха Домашка», слывшая в стрелецкой слободе «сахарницей» и «проезжим шляхом». Взбунтовались стрельцы... из-за Домашни! Больно лаком стал бригадир: «у опчества бабу отнять вздумал». Три раза стегал бригадир Домашку, и на третий раз она не выдержала, сдалась.
Издатель передает рассуждение простодушного летописца: забыл, видно, бригадир, «что не ему придется расплачиваться за свои грехи, а все тем же ни в чем не повинным глуповцам». (А почему, собственно, неповинным расплачиваться за чужие грехи? — такая мысль в голову летописцу не приходит.) Но в самом ли деле они безгрешны, не виновны ли они в тупом всевыносящем терпении?
Итак, следствием нового бригадирова вожделенного непотребства стало новое ужасное бедствие, постигшее город...
Тревожными предвестниками бедствия, как водится и как рассказывает летописец, явились юродивые — Архипушко и Анисьюшка, — со своими нескладными, но многозначительными словами и действиями. Смутное предчувствие овладевает глуповцами.
«— Господи! что такое будет! — шептали испуганные старики».
Был канун праздника Казанской божией матери. Народ молился в церквах. И вдруг небо сплошь заволокло тучами, раздались один за другим три оглушительных раската грома, затем послышался набат: загорелась Пушкарская слобода. Что-то принесет глуповцам этот новый каприз неведомой и неумолимой силы вещей, по их представлениям — силы неведомой и непреодолимой?
Проникающий всю глуповскую «историю» салтыковский тон иронии и сарказма сменяется патетическим тоном сочувствия и сострадания. Трагедия, отчаяние, весь апокалипсис бытия несчастного, замордованного глуповца восстают из поражающей, полной нестерпимой боли картины гибели в огне пожара города Глупова, гибели самого глуповца, которому казалось, что вот теперь, во все пожирающем огне, пришел к нему конец всего.
Речь идет уже не о нелепом «глуповце», а о страдающем, искалеченном человеке! И Салтыкова обвиняли в глумлении над народом! Душевное состояние обыкновенного, простого человека, человека «толпы», создавшего многими тяжкими трудами гнездо, где желалось жить до конца дней, и вот — гневное движение стихии, и ничего нет, безнадежность охватывает все существо. Как жить завтра, будет ли это завтра? Да, оно будет, оно придет со своими новыми неразрешимыми запросами и обязательными требованиями...
«Хотя был всего девятый час в начале, но небо до такой степени закрылось тучами, что на улицах сделалось совершенно темно. Сверху черная, безграничная бездна, прорезываемая молниями; кругом воздух, наполненный крутящимися атомами пыли, — все это представляло неизобразимый хаос, на грозном фоне которого выступал не менее грозный силуэт пожара. Видно было, как вдали копошатся люди, и казалось, что они бессознательно толкутся на одном месте, а не мечутся в тоске и отчаянье. Видно было, как кружатся в воздухе оторванные вихрем от крыш клочки зажженной соломы, и казалось, что перед глазами совершается какое-то фантастическое зрелище, а не горчайшее из злодеяний, которыми так обильны бессознательные силы природы. Постепенно одно за другим занимались деревянные строения и словно таяли. В одном месте пожар уже в полном разгаре; все строение обнял огонь, и с каждой минутой размеры его уменьшаются, и силуэт принимает какие-то узорчатые формы, которые вытачивает и выгрызает страшная стихия. Но вот в стороне блеснула еще светлая точка, потом ее закрыл густой дым, и через мгновение из клубов его вынырнул огненный язык; потом язык опять исчез, опять вынырнул — и взял силу. Новая точка, еще точка... сперва черная, потом ярко-оранжевая; образуется целая связь светящихся точек, а затем — настоящее море, в котором утопают все отдельные подробности, которое крутится в берегах своею собственною силою, которое издает свой собственный треск, гул и свист. Не скажешь что тут горит, что плачет, что страдает; тут все горит, все плачет, все страдает... Даже стонов отдельных не слышно.
Читать дальше