— Ты приляг, Гошенька, подремли. Приляг, тростинка, — ласкала, баюкала мальчонку, но сон к мальцу не шел. Уже ручьи по канавам мчались, неся жухлые листья, старые ветки, коренья, травы. И запахи несли с собою ручьи. Лист или хвойная ветка умерли, а запах их еще жил и тонко-тонко, влажно, чуть ощутимо давал знать о себе людям. Листок осиновый, рыжий, с осени уцелевший, зацепился за ледяную корочку, затрепетал бабочкой. Может, последний с весною всплеск. Весна и мертвого разбудила. Гонька глядел на листок, думал. О чем-то потаенном и мудром думал немой. Только мысли его никому знать не дано.
«Писать научить его… — подумала Даша и тут же решила: — Как только осядем где-нибудь, возьмусь грамоте учить. Вот будет радости у немого!»
Какой-то великий человек для блага потомков оставил им буквы и знаки. И теперь любой звук можно выразить в буквах на бумажном листе, любой цвет передать, смысл, запах. Удивительно это и прекрасно — положить сущее на страницу!
«Непременно, непременно научу Гоньку грамоте!» — еще раз повторила про себя Даша.
Бондарь, сипя и кашляя, косился на бочонок, который давно уже не распечатывал: запрещал Митя.
— Стыло стало. Не худо бы погреться, — намекнул он.
— Грейся, чертов колодец, — разрешил Митя, тоже подавленный гибелью лошади, и сам первый глотнул бодрящего напитка. — Даша, не хошь ли?
— Я как Тима.
— Экая ты покорная! Хоть ноги вытирай.
— Попробуй, — усмехнулась Даша, крепко сжимая руку мужа. Хотелось уединиться с Бармой, ласкать его, любить. Кругом люди были, дремал, положив голову на колени, немой. Славные люди, верные! Но иногда и они мешают.
«Терпи, — подмигнул Барма, — час будет!»
Митя, отставая, чертил на снегу какие-то фигуры: дом — не дом, корыто — не корыто. Может, корабль? Пускай чертит. Он тем живет.
Тима в слове силен. Слово не горько, не кисло, а морщатся от него, языки за него рвут. Вырвут, а слово живет и снова будоражит, жжет, колет. Кипит ярость в народе. Побольше бы слов огненных, чтоб не дремал народ русский! Задубел, запаршивел в лени и косности. Любую нужду терпит, любое измывательство. А кто подымется, как Разин или Булавин, того антихристом объявляют.
— У бобра нет добра, — завел Барма песню, — только шкура. Пять бобрят да нора да баба-дура.
И вдруг новый вопль тревожный: коренник пал. Сунулся мордою о дорогу, всхрапнул и лег. Пристяжная правая и теперь единственная рванулась вперед, натащив на него сани, и замерла, опадая потными боками. Пал товарищ ее, она стояла, только глазом вела на людей, загнавших коня.
…И — третья лошадь оземь грянулась.
Бондарь, зло выругавшись, схватил лагун, но в нем было пусто.
— Ништо, — утешил он Киршу, каменевшего над лошадьми. — Мне бы глонуть чуток, сам бы впристяжку пристроился.
— Ну вот, доехали, — вздохнул Митя и, отойдя в сторону, принялся чертить. Много оставил он на снегу своих чертежей и рисунков. Лисы и зайцы, шмыгая мимо них, наверное, удивленно глазели на непонятные письмена и знаки, обнюхивали и осторожно обходили. Чем дальше продолжался путь, тем отчетливей вырисовывались очертания будущего корабля. На последнем рисунке, перенесенном в журнал, уже вздувались легкие паруса. Шхуна, изображенная Митей, напоминала красивую огромную птицу, паруса — сложенные крылья.
— Коня-то зарыть надо, — сказал Бондарь.
— Всю мертвечину, какая есть на земле, не зароешь, — усмехнулся Барма, позвав спутников за собой.
Немой отчаянно замотал головой, охватил за шею пристяжную, еще подававшую признаки жизни.
— Рано видеть тебе это, — грустно сказал Барма, погладив плечо немого. — Но гляди. От смерти, сынок, как и от жизни, не спрячешься.
Выбрав посуше полянку, развели костер. Кирша плакал Его не тревожили. Митя записывал:
«Пали еще две лошади. Теперь пешим брести. Длинна дорога».
6
Движется, дышит, бурлит Россия. Ширятся границы ее, оживают гиблые темные места, новь осваивается. И где вчера лишь зверь рыскал, рыскают люди, подозрительно шарят глазами, замирают на полушаге, услыхав треск сучьев или учуяв запах. Вот слабый костерок задымился, потом — кострище, топоры зазвенели, вырос сруб, другой, третий где нибудь на берегу реки или безымянного озера. Взвились вокруг высоченные кедры, века пережили, видали всякое и потому клонятся верхушками друг к другу: упал один — другие поддержат. Но ежели человек топором коснулся — ничто не выстоит. И сруб за срубом растут деревни. Новоселы пал пускают, очищая землю для хлебопашества. А все ж тайга беспредельна, и много лет понадобится, чтобы вывести ее под корень. Пока ж зори, человек, расхищай природу, злодействуй. Пока ж храни тебя творец. Жить всякому надо и, по возможности, жить лучше. Тебе неуютно на этой земле; поветрия, недругов, судьбы боишься. Если безоружен — зверья. Храни тебя бог, человече, от стихий яростных, от болезней, от ворогов злых. Со зверьем сам справишься. Но от судьбы не уйдешь. Она у тебя на лбу выписана. За всякое зло воздастся сторицей. Думай, думай об этом! Час грянет!
Читать дальше