Она засмеялась, всплеснула руками так, что вспыхнула золотая точка обручального кольца. И Кокорев подумал: «Кто мог быть ее первым мужем? Безусый студент, ушедший добровольцем на фронт и погибший под Солдау в рукопашной, или тридцатилетний капитан-артиллерист, сложивший голову в безуспешной попытке взять приступом карпатский рубеж австрийцев? Пожалуй, капитан-артиллерист. Мальчишка-студент не по ней».
— А если бы мне сказали сейчас: проглоти вот эту пилюлю и станешь Ковалевской или Склодовской, честное слово, отказалась бы! Да что отказалась? Разогнала бы всех алхимиков, кто готовит эти таблетки, а сами пилюли выбросила в печь! Человеческая дорога не повторяется, как не повторяется рисунок человеческих губ или цвет глаз!
Сейчас руки ее успокоились, и кольцо на руке было спокойным, матово-червонное, тускло горящее: как думалось Кокореву, символ ее судьбы и ее дороги в жизни.
Часом позже они простились. Кокорев сказал, что достал два билета на рабочий бал в большом зале Михайловского артиллерийского училища, и просил ее быть с ним. Она призналась, что любит этот зал и бывала там в годы своего смольнинского детства. А он подумал: «Ну конечно же, ее муж был артиллеристом, и они, наверно, познакомились в Михайловском училище, — оно недалеко от института, и, пожалуй, старшие смолянки бывали там на рождественских вечерах артиллеристов».
Он отважился спросить об этом.
— А если я отвечу на все ваши вопросы утвердительно, тогда что? — рассмеялась она. — Мой муж не был артиллерийским офицером, и вообще… у меня не было мужа.
Наверно, Елена была рада, что одной фразой исчерпала тему.
Всю неделю Елена повторяла эти строки из Уитмена:
Я не пройду эту дорогу за вас…
Репнин увидел у нее томик в красной коже, спросил, откуда он; она сказала.
— Этот молодой военный с седой головой? — переспросил Репнин.
Ей не понравились эти его слова, но она ответила утвердительно.
— И он прочел именно эти строки из Уитмена?
— Он…
— Это похоже на него?
Елена сказала не столько Репнину, сколько себе: «Похоже», — и прочла еще тише, тоже себе:
Я не пройду эту дорогу за вас.
Если вы не осилите ее сами.
Поезд подходил к Стокгольму.
Был день теплый и дождливый. Не верилось, что где-то на востоке, отсюда всего в каких-нибудь двух тысячах километров, бушуют жестокие вьюги и непробиваемая ледяная броня бережет январское безмолвие озер и рек.
— Когда мы покидали судно, — заметил Чичерин, не отрывая глаз от едва приметной черточки, отделяющей справа темную гладь моря от светлых просторов неба, — была принята открытая радиодепеша: в Брест-Литовске возобновились переговоры, прерванные на десять дней.
— По-моему, они уже однажды прерывались на десять дней, — заметил Петр.
— Да, десять, десять и еще десять, — заметил Чичерин, — это плохой признак. Однако не Стокгольм ли это? Нет, слева, слева?.. У вас глаза моложе.
— Нет, просто мысок тумана, а вот прямо… кажется. Стокгольм.
— Представляю, как нетерпелив и подвижен сейчас Воровский, — поднес руку к глазам Чичерин. — Стучит палкой, немилосердно протирает пенсне… все кажется ему, что без него он видел бы лучше. Кстати, Максим Максимыч говорил мне, что вы встречали Воровского в Вологде.
— Нет, в Одессе, — лаконично ответил Петр и сделал вид, что рассмотрел нечто такое, чего не видел до сих пор.
— А не могу ли я рассчитывать на большую откровенность? — заметил, улыбаясь, Чичерин.
Наступила пауза, и Чичерин с нарочитым любопытством взглянул туда, куда смотрел
Петр. Он точно говорил Белодеду: «Ну, а теперь вы можете рассказывать…» Петр заговорил. Он вспомнил дом в припортовом районе, в котором нередко сиживал с Воровским, две солнечные комнаты, беленные известью. Окна в комнатке Воровского были открыты — сюда доносился запах и моря, и пыльного бурьяна, которым порос большой двор, и подсолнечного масла — поблизости был маслобойный завод. Где-то далеко в стороне напряженно и трубно гудели пароходы, и, выглянув из окна, Воровский видел, как на рейде передвигаются суда. Пакет для Воровского Петр принял в Марселе и был счастлив передать Вацлаву Вацлавовичу в руки.
Воровский вскрыл пакет и углубился в чтение, а Петр сидел у окна и смотрел на море, на большой двор, поросший бурьяном, на небо, которое было больше, чем двор и даже море, но, подобно двору и морю, пахло присоленным ветром, пылью и подсолнечным маслом. А Воровский кончил читать и, достав платок, снял пенсне, видно, глаза устали. Воровский протер пенсне — он это делал долго и тщательно, с очевидным намерением продлить процедуру и, так думал Петр, получше обдумать все, что он сейчас прочел. Потом он начал рассказывать о своей газете. Он говорил об этом иронически-добродушно. улыбаясь и выбирая из всего то, что составляло суть, самое смешное, как говорят жизнелюбивые люди даже о самом большом и серьезном. Он рассказал, как остался без газеты (три предыдущие прихлопнули одну за другой — он так и сказал: прихлопнули!) и решил выманить кляузную газетенку и потом осторожно, не обнаруживая своих намерений, превратить ее в газету большевиков. Делу помог случай (он сказал «случай» вполне серьезно, будто бы только он, этот случай, и помог всему предприятию). В Одессу приехал связной партии. «Будем звать его Степан», — сказал Воровский. В столице ему дали явку к Воровскому. Однажды Воровский шел с новым товарищем по Одессе. Был полдень, на чердаках кричали кошки (их и тогда было в Одессе много), и пахло жареной кукурузой — у рекламной тумбы сидел старый грек и на мангале жарил кукурузу. Но внимание Воровского привлек не грек. «Видите дерево, товарищ Степан, а под деревом скамью, а на ней человека? Это капитан в отставке (Воровский назвал фамилию) — хозяин здешней газеты. Очевидно, он и сейчас пьян, как обычно. Но пусть вас это не смущает. Подсядьте к нему и заведите разговор. Ну, да вы лучше меня знаете, что надо сказать человеку, который благодаря случаю стал хозяином газеты, довел ее до более чем плачевного состояния и не знает, что с ней делать». В общем, когда товарищ Степан вернулся от капитана в отставке (Вацлав Вацлавович поджидал его поодаль), газета уже принадлежала Воровскому и его друзьям. «Это и был „Вестник“?» — спросил Петр. «„Черноморский портовый вестник“, в редакции которого вы сейчас находитесь», — ответил Воровский и обвел рукой стены комнатенки, беленные известью. А Петр не мог не подумать: «Наверно, это характерно, что Воровский, человек редкого интеллекта, знающий четыре живых языка (два мертвых — латынь и древнегреческий — не в счет), инженер, педагог и писатель, человек, могущий быть крупным дипломатом и министром, сменил блестящую перспективу на положение редактора маленькой портовой газеты и считает это счастьем своей жизни. Не говорит ли одно это о величии того дела, которому служит Воровский?»
Читать дальше