— Помнишь? — повторил он. — Ты обещала?
— Обещала, но хочу быть честной. Я все обдумала, — сказала она, — приеду на лето. Буду работать. Пойду по березовым рощам — они светлее красных камней. И к хвойному бору прикоснусь. И зарю на болотах подкараулю — она, говорят, там неистовая. И рожь напишу. И по росным дугам пройду… А потом мы взглянем и решим, честно решим.
— Ну, хорошо… — отозвался он. — Только приезжай.
Они стояли на мосту, и ветер обдувал их. Петр думал, она видит любовь иной, чем он. Для нее их любовь — поля с меловыми холмами, море и звезды, а для него — дом, огонь в очаге, свет висячей лампы над столом, покрытым белой скатертью.
— А кто был твой отец? — спросил Петр.
Она скрепила руки, поднесла к подбородку.
— Он был хороший человек, — произнесла она, видно, немудреные эти слова обнимали для нее все. — Щедрый, бескорыстный, храбрый, что еще можно сказать о человеке?
— Но… терпимость была и его верой?
Они пошли вдоль воды.
— Я заметила, часто дед лучше понимает внука, чем сына или дочь, — понимание приходит через поколение. — Она остановилась, взглянула на воду, пошла тише. — Надо, чтобы разочаровалось целое поколение — разочарование обязательно. Человечество шагает вперед, как шахматный конь: через поле разочарований.
Петр рассмеялся; вода отразила голос, смех прозвучал громко.
— Из всего этого я понял: терпимость не была в семье Клавдиевых верой всеобщей, — сказал он.
— Нет, отец исповедовал другую веру.
— Он выстрадал эту веру в Сибири? — спросил Петр.
— Еще раньше, — ответила она.
Они могли опоздать на вокзал и сели в трамвай. Трамвай был холодным и необжитым: час поздний и в трамвай никто не садился. Он бежал через Лондон, не умеряя скорости даже на подъемах, бежал и гремел, точно похваляясь тем, что он такой холодный. Возникали особняки с изящно изогнутыми козырьками. Проплывали доходные дома, широкобедрые, сплюснутые, с низкими этажами, точно в этом городе не только земля, но и небо были дороже золота и расти домам некуда. Поднимались корпуса оффисов, строго торжественные, узкие, с окнами, похожими на бойницы цитадели, — не проникнуть туда ни картечи, ни солнцу. Мелькали дома и окна, много окон, оранжевые, бледно-голубые, ярко-белые, зеленые. Отсюда, из трамвая, заполненного ненастьем, Петр смотрел на них с завистью. Каждое окно казалось домовитым пристанищем счастья.
И все-таки ему было хорошо в этом трамвае, может, он дал им ту крышу, о которой они мечтали, по крайней мере, Петр. Она сидела напротив него, их колени смыкались. Как всегда, она повелевала: «Ну что ты так просто смотришь — поцелуй меня». Или: «Мне холодно… дай мне в рукав твою руку… ой, какая она добрая!» Или еще: «Ты сидишь от меня далеко… пододвинься ближе». Он делал все, что она хотела, делал и смеялся. Ему нравилось, что есть на свете человек, который им повелевает.
Когда они ступили на перрон, все морщинки, печальные и усталые, вдруг вернулись к ней.
— Только ты мне больше ничего не говори. Я приеду… нет, не загадывай, приеду…
Она едва успела подняться в вагон — поезд тронулся. Он уже не видел ее лица, видел только руку, которая взметнулась, слабо повисла и исчезла.
Лишь придя в гостиницу, он вспомнил: завтра утром он должен быть у Набокова.
Петр остановил машину в двух кварталах от посольства и пошел пешком. Накрапывал дождь. Пахло весной. Теперь он мог думать только о предстоящей встрече. Он вспомнил, что был здесь дважды. Первый раз году в одиннадцатом. Был май, и на камнях у Темзы продавали веточки вереска с лилово-розоватыми бутонами. Поезд в Глазго уходил после полуночи, и у Петра был свободный вечер. Шла вторая неделя его жизни в Англии, и Петр был уверен, что вполне обойдется тремястами английских слов, которыми запасся в России, — для того чтобы носить кули с углем, триста слов просто клад. Однако неожиданно оказалось, что он нем. Лондон не хотел его понимать, как, впрочем, позднее и Глазго. Чтобы его английский был внятным, он обращался к карандашу, а когда тот ломался, поднимал с земли кусочек кирпича и выводил нужное слово на асфальте.
Вот и в тот раз, охваченный тоской, тупой и изнуряющей, он вышагивал по городу. И вдруг его осенило. Он подумал, что в этом чужом городе с нерусским языком, домами и даже небом должен быть островок России. Тая он пришел на эту улицу, но подойти к дому было мудрено.
Первое впечатление: в посольском особняке происходит нечто сумбурное и, быть может, торжественное, например, пожар, если такой пожар бывает в природе. Как при пожаре, особняк был ярко освещен, оцеплен полицией, обложен толпой зевак и осажден автомашинами самых дорогих марок — в этом, пожалуй, было единственное отличие картины, которая представилась его глазам, от пожара.
Читать дальше