Петр подумал: он позвонит сейчас к Клавдиевым и ему откроет Ангелина Тихоновна. Бывает же так в жизни: разум рухнул, зато память стала еще яснее, будто бы, погибнув, разум отдал все-силы памяти. «Нет, милостивый государь, не вам со мною тягаться в знании света…» А потом этот сундук, из которого она извлекает иконы. «Еще мой батюшка говорил: независимость личности — прежде всего в карманных деньгах. Снесу еще одну икону этому старьевщику…»
Как-то даже не верится, что эти две женщины выросли из одного корня. Сундук с иконами и пейзажи Киры. Матовое здешнее солнце не могло рассеять мглы — пейзажи были тускло-сизыми, сумеречными. Да, эта русская девушка, очень русская (у нее только глаза жадной и горячей черноты, а волосы желто-льняные, и вся она совсем льняная), увидела в зеленых и влажных лугах нечто такое, что могла приметить и полюбить только она. Вот так близко приникнешь к земле, полюбишь ее, а придет пора прощаться… что тогда? Ведь Кира родилась здесь, и запах клевера она ощутила впервые в шотландской деревушке, куда возил ее отец. А когда Петр пришел в их дом, она счастливо растревожилась не только потому, что это был он, Петр. Просто явился русский, и она увидела в нем то далекое, снежно-суровое, что звалось Россией.
Если ее спросить: «Поедешь?» Как она? Однажды, уже этой весной, Петр видел, как Кира стояла на лестнице, сбегающей в порт, и смотрела на Клайд. К судну, что было готово к отплытию, шла лодка, и в ней была семья, русская семья: муж с Женой, уже немолодые, и двое маленьких детей. Шел дождь, и мать пыталась накрыть детей пледом, а пледа не хватало. Петр оторвал взгляд от лодки, посмотрел на Киру. Что думает она и хотела ли бы она быть той, что склонилась сейчас над детьми? И Петру вдруг почудилось, что он знает ответ Киры. Она могла бы сказать так, как сказала Петру однажды: «Я не собираюсь быть ни твоей женой, ни женой кого-либо другого. Мой друг — свобода…»
И вот Петр шел к Кире: он едет в Россию.
Ему действительно открыла Ангелина Тихоновна.
— Кира, к тебе. Ну входите же смелее… Кира!
Она позвала внучку еще и еще, но Кира не вышла. Ангелина Тихоновна махнула рукой и направилась к себе. Петр подошел к двери Кириной комнаты — дверь полуоткрыта. Ему подумалось, что комната пуста, он заглянул. Кира спала, и ее откинутая рука была странно торжественной, какой она никогда не бывает в жизни.
Он тихо вошел и сел на край тахты. Было слышно Кирино дыхание. Что-то безмятежно радостное, легкое делала она во сне — шла босая по лугу, сидела под тенистым деревом с книгой или бежала под гору по зеленой и мягкой траве и кричала: «Я бегу к вам! Я бегу!..» Как она похорошела за эти три месяца, пока ее знает Петр. Но все казалось, придет день, и красота заколеблется. Что-то необъяснимое вызревало в глубине ее глаз.
Единственное желание — разбудить ее и сказать: «Поедем! Собери со стен холсты, скрути потуже холмистые поля и овраги, поросшие осокой, и поедем».
— Кира… Кир, мы едем в Россию. Я не спрашиваю, я говорю тебе: мы едем…
Она лежала тихая и странно безмолвная, глядя куда-то в пространство. Потом села, обхватив колени.
— Что же делать?.. Что же делать мне, а? — Она устремила глаза на мольберт, где стоял недописанный этюд (сенокос где-то в Шотландии, скирды, темные, почти черные, а за ними гаснущая заря). — Только не уезжай сегодня… дай подумать.
— Если не решишь сама, я пойду к Клавдиеву, — сказал Петр.
Она заметно смутилась. Она боялась Клавдиева. Он не был для нее грозой. Он был ее совестью.
— Если не решу я, он не сделает это за меня.
— Ты должна, — повторил Петр, но Кира не ответила. Губы ее набухли, лицо стало необычно маленьким. Это было похоже на диво, только что такая красивая, она вдруг стала иной. Такой он не любил ее.
— Я жду тебя завтра до вечера… — сказал он, не глядя на нее. — В семь я приду к этой ели. — Он взглянул в окно, за которым виднелась темная громада дерева. — Если ты решишь, пусть окна будут освещены, и я поднимусь за тобой.
— Ты и здесь остаешься самим собой. Ель, освещенные окна. — Она улыбалась, не утирая глаз. — А нельзя ли проще?
— Нет, так лучше, — сказал он больше себе, чем ей. — Завтра в семь я буду стоять у ели.
Он поцеловал ее в щеку — она была холодной и соленой.
Петр убежден: все Белодеды родом с Кубани и берут начало из станицы Прочноокопской, большой и красивой станицы, которая стоит на правом, возвышенном берегу Кубани и видна за версты и версты. Петру всегда казалось, что старшим из всех Белодедов был отец, и несказанно обидно, что, великий умница и мастер, он был невелик ростом, немногим больше божьей коровки, которую брался подковать. «Добрый человек, и чего ты так мал?» — спрашивали кузнеца проезжие. Кузнец взмахивал молотом, и вместе звонким ударом падало на землю незлобивое слово: «А как мне быть не малым?.. Родила мать двойняшку, меня и сестру, и ей не дала росту, и меня обидела — что полагалось ей, дала мне, а что мне — перепало ей». Но за недостаток роста мать воздала сыну и умом и умением — лучшего кузнеца в станице не было. Взял Дорофей жену добрую, если не самую красивую, то самую дюжую. Идет Дорофей в церковь, а станица смеется: «Пасет жена Дорофея». Принесла жена Дорофею трех детей: двух сынов и дочь. Идет Дорофей с женой и детьми в церковь, а станица смотрит, и смеяться как будто неудобно. «Ох, и дока этот коваль, и вон каких наковал!» Была у Дорофея тайная страсть: ружья. Из водопроводной трубы и куска простого железа он сооружал нечто такое, чему дивилась вся Кубань. По точности боя и красоте отделки не было ружья, равного дорофеевскому. Свое умение Дорофей передал детям: все они были и кузнецами и оружейниками. Не без тревоги Дорофей смотрел на младшего — уж больно по сердцу пришлась тому отцовская страсть к оружию. «Вакула — человек мирный, он и с ружьем мухи не пришибет, — не раз говорил отец. — А вот как Петро?»
Читать дальше