Хажисултан оставил офицера у себя и пьянствовал с ним два дня подряд, каждый день радуясь и благодаря аллаха за счастливое спасение. На третий день он посадил еле стоящего на ногах полицейского в тарантас и, проводив его до Кэжэнского завода, вернулся обратно.
Между горами Карматау, Кэзум и Бишитэк, там, где сливаются реки Кэжэн и Юргашты, лежит сельцо Сакмаево. Слева, по краю крутого яра, извиваясь, журча и капризничая, как молодая красавица, которую силой выдают замуж, течет чистая, прозрачная Кэжэн. А справа, с высоких гор, размывая на пути глинистые глыбы, проходя через сотни старательских вашгердов [10]и желобов, устало катит воды мутная, желтая Юргашты, она идет на поклон к Кэжэн, пытается схватить ее за серебристые рукава, за голубые косы. Вот догнала Юргашты капризную невесту, прижала к себе, и они уже вместе текут на запад, неторопливо, спокойно и ясно, как добрые супруги, но это уже дальше, а здесь, у подножия Кэзум, вьется улица Арьяк, а правее – улица Кызыр, которую потихоньку зовут в деревне «печеный зад». И виной этому странному прозвищу стал Хажисултан-бай.
Давно, когда был он еще не так стар, рассердился Хажисултан на своих жен и, желая испугать их, сел в чувал, прямо на горящие угли. Но жены вместо того, чтобы взять его за руки и стащить с углей, как обычно, закрыли дверь и ушли! Целую неделю лежал Хажисултан в постели и криком кричал от боли, а когда встал, задал своим женам такую трепку, что и сейчас еще, наверное, помнят! А улицу так и зовут с тех пор – «печеный зад»…
Став настоящим богачом, Хажисултан не уехал в город, как делали это другие, а остался там, где жили его отец и дед, на земле предков, но, чтобы показать свою власть и могущество, выстроил новый дом, по тем временам – целые хоромы, в три комнаты, прорубил в доме окна: одно окно в сторону Мекки, чтобы видна была мечеть, а два других – во двор, по левую сторону от ворот поставил каменную лавку с железными дверями и ставнями, чуть подальше – большую клеть, а напротив – сарай для скота. Позаботился и о двух взрослых своих сыновьях, каждому подарил по дому. Только самого любимого, младшего сына оставил при себе, отдал ему в своем доме комнату, а еще одну – трем своим женам.
– Однако, показав всей деревне, как он богат, Хажисултан не был вполне доволен своим положением. «У всех по пять, шесть детей, а у меня, богача, всего три сына! – думал он. – Разве будут меня уважать и почитать так, как это подобает, если у меня меньше сыновей, чем у последнего бедняка в деревне?»
Старшая жена, которую сватали Хажисултану еще его родители, подарила ему двух сыновей, средняя – одного, а третья, Гульмадина, и одного не сумела родить. Ей было всего двадцать пять лет, но Хажисултан даже и за жену ее не считал.
– Что ты за жена? – говорил он. – Жена должна родить мужу десять сыновей, если хочет, чтобы ее уважали! А ты, бесплодная, мне не нужна. Ты как пустой кошелек, в котором никогда не будет даже мелкой монеты, – зачем мне такой? Нет, теперь я женюсь на дочери бедняка, уж она-то постарается родить мне по крайней мере четырех сыновей!
Теперь Хажисултан не заговаривал больше о плодовитости бедняков, но всю злобу, закипавшую в нем при мысли о неудачной женитьбе, срывал на других женах. Проводив офицера, он, не раздеваясь, плюхнулся на подушки и тут же уснул, захрапев на весь дом. Проснулся он только к обеду, раздраженный и разбитый, с ломотой в пояснице, неприятным вкусом во рту и тяжелой от ночной попойки головой. Он облизнул сухие, горячие губы кончиком языка, потянулся за чашкой и, не найдя ее, крикнул:
– Жены! Эй! Да что вы, провалились, что ли?
В тот же миг все три женщины испуганно встали на пороге. Старшая, Хуппиниса, подошла ближе:
– Что, отец?
– Дура! Не видишь, что ли? – Хажисултан приподнял ногу.
Женщины, спеша, стали снимать с него обувь, но, видно, слишком поторопились, потянули впопыхах за обе ноги, и грузное, обмякшее тело Хажисултана наполовину съехало с подушек. Хажисултан забултыхал ногами, побагровел и, схватив за волосы Гульмадину, пнул ее ногой в живот.
– Разжирели, кобылы бесплодные! На убой, что ли, я вас держу? Даже снять обувь не можете, дармоедки! Не радуйтесь, все равно возьму четвертую жену, и пятую, и шестую! Пошли вон!
Но лишь только жены скрылись за дверью, он опять закричал:
– Эй, куда пошли, тупоголовые? Не видите разве, что я голоден? Есть мне!
Хуппиниса принесла кипящий, дышащий паром самовар, который с утра стоял у нее наготове, в женской половине. Хуппиниса лучше других изучила характер мужа и всегда угадывала, что ему понадобится. Она была старшей женой Хажисултана, и первые годы они жили хорошо и дружно. Хуппиниса ухаживала за свекром и свекровью, хлопотала по дому, всегда была приветлива и добра. Но это продолжалось недолго. Родители Хажисултана умерли, и в доме все изменилось. С каждым днем Хажисултан становился все более мрачным, все чаще грубил ей, напивался, в одиночестве сидя на подушках, и однажды, несмотря на крики и мольбы жены, взял с подстилки двух пушистых, мягких, дрожащих, слепых еще котят и бросил в горящий чувал. С тех пор Хуппиниса покорно делала все, что он велел, не покладая рук работала по хозяйству, ухаживала за ним – снимала обувь, когда он, пьяный и тяжелый, без сил валился на постель, приходя неизвестно откуда в позднее ночное время, мыла ему ноги теплой водой, вытирала мягким полотенцем, без ропота приняла его женитьбу на второй, а потом и на третьей жене, но делала все это как бы во сне, одними руками, а не сердцем, и точно так же все оскорбительные его слова и побои проходили мимо нее, оставляя синяки на теле, но не в душе. Когда Хажисултана не было дома, в редкие свободные минуты она старалась уединиться и часто сидела за сараем, между забором и сложенными в поленницу дровами, в тоскливом недоумении спрашивала себя, на что уходит ее жизнь. Где-то легкое, понятное, простое и милое сердцу ощущение, которое раньше переполняло ее до краев, морщило в улыбке губы, радостно отзывалось в сердце и шуршаньем листвы над головой, и криком птиц, и спокойным, вечным движением плывущей вдаль Кэжэн, и сухими, желтыми ладонями старенькой матери, – всей ее жизнью, всем молодым, упругим дыханием, каждой жилкой в теле! За сараем остро пахло смолой и сырым деревом, тень старой березы лежала у ног, покорно и умиротворенно, как верная собака, небо над головой было пронзительно сине и ярко до боли в глазах, и Хуппиниса плакала, не отирая слез, иногда даже не замечая их, и томило душу от горького сожаления об ушедшей молодости и радости, легкого дыхания счастья. Она прижимала руки к груди и вздыхала глубоко, так, что воздух, казалось, заполнял ее всю и она вдруг становилась легче, но тут кто-нибудь снова кричал: «Хуппиниса-инэй! Эй, хозяйка!» – и она вставала, поднималась медленно с травы, как бы опять засыпая, замораживаясь, и шла во двор, в дом, и начиналась жизнь без воли сердца, от веретена к побоям, от самовара к тканью, от изнуряющей работы к нарам, в подушку головой, в подушку, на которой никогда не снились ей сны – ни плохие, ни хорошие. Иногда, правда, ей хотелось что-то сделать, крикнуть во весь голос, убежать, даже ударить мужа, но Хуппиниса успокаивала себя тем, что это шайтан схватил ее за язык и шепчет на ухо худые мысли, ведь сказано в шариате: «Противоречить мужу – дело шайтана!» Вот и сейчас она покорно поставила самовар у ног мужа и встала рядом, готовая услужить ему, – жена не может сесть, пока муж не насытится…
Читать дальше