А великаны работали большими волосатыми руками, шептались и поглядывали на него и что-то объясняли, как будто советовали продать эти балки купчишке Ухалову. Накатывалась туманная волна, и опять бил молот ровно-ровно в котел, раскалывая голову. Маятник отсчитывал шаги времени. Приходили проститься видения жизни. И было немного их, и скучные и пугающие были они.
Не море шумело волнами, не тихий плеск вызывал покойную тоску. Уклейкин не видал моря.
Не шумные улицы, торжища людского пота; не гулкие очаги людского праздника; не золотые стекла, стоящие больше человеческой жизни, — пробегали, блестящие, перед ослабевшими, тусклыми глазами.
Уклейкин не видал шумных улиц и гулких очагов. Падала закопченная стена — и сотни тяжелых ног нагоняют, сотни разинутых глоток ревут:
— Уклейкин!
И царапают руки, и бьют, и тащат.
Иногда Мишутка, напуганный хриплым стоном, тихо-тихо, крадучись, подходил к деревянной кровати, где с потемневшим лицом и широко открытыми глазами метался Уклейкин. И смотрел, боязливый и спрашивающий, закусив палец. И думал что-то. И окликал, осматриваясь:
— Папань…
Но его голосок тонул в хаосе чугунных ударов.
Желтый огонек рождался из тьмы, неподвижный и скучный, назойливо-неподвижный огонек. И ширился.
Но это не было солнце, так как Уклейкин и солнца не разглядел как следует за свою жизнь. Это был мертвый огонек лампочки-коптилки, молчаливого спутника долгих рабочих вечеров и ночей.
И этот неподвижный огонек начинал шириться и расплываться, заливать все. И все ширилось и заливалось светом, ярким, как солнце по вечеру, когда весь запад начинает пылать тихим пожаром. А из светлого места выплывают головы, головы, головы, шевелятся, расходятся, строятся в ровные ряды с деревянными спинками за ними, и выплывает знакомое лицо старичка, которого Уклейкин видел когда-то и запомнил, близится, щурится глаз, и старичок подмигивает, перебирает листочки и спрашивает:
— А у нас?..
А головы: тонут, и только один парикмахер остался, машет платком, показывает золотые часы и голосом, похожим на голосок Мишутки, окликает:
— Папань!..
Но бьют шумы и пугают, и надо бежать: тысячи ног настигают сзади, и те, кто бежит, — молчат.
И мечется Уклейкин, кричит хрипло и бьет ногами, но не бежит, потому что его уже настигли и держат. Тогда что-то белое и большое около пухнет, близится и нагибается. Две черные щелки глядят, чьи-то строгие, пронизывающие и пугающие глаза.
Это Матрена, но не прежняя, а совсем особенная, до потолка.
Она сейчас навалится и задушит вздрагивающими пальцами.
И он жмется к стене, хочет вдавиться в нее, и кричит, стукаясь головой, и не отводит глаз. Потому что, если закроет глаза, вздрагивающие цепкие пальцы задушат и поволокут.
Чья-то голова в золотых очках нагибается. Что-то холодное трогает за руку.
И Мишутка и Матрена знают, что это полицейский доктор, и слушают, что у сапожника «горячка» и что «завтра же нужно отправить его в больницу, а ночью отнюдь не отлучаться». Но Уклейкин не слышит, а знает отлично, что это Синица приделал себе бороду, надел очки и хочет заманить его в глухой переулок, у мостика через канаву, где зеленая, стоялая вода в яме, и будет настаивать, чтобы он непременно окунулся, и тогда будет обязательно молодым и сильным, как он, Синица; но Уклейкин знает Синицу, рвется, и бьет его по руке, и бежит, но его снова хватают и давят на голову чем-то тяжелым и холодным. И кто-то тихо-тихо зовет:
— Митюш…
Но это обман. Стоит только опустить ноги с полочки, на которой он лежит, сейчас тут и провал, черный провал.
Он свешивает голову и засматривает. Да, провал.
Кто-то тихо-тихо раздвигает половицы и снова сдвигает.
Кто-то хотел его обмануть — и не успел: хоть и сдвинул опять, но Уклейкин заметил, какие огромные были щели, а теперь чуть заметные черные трещинки, и белое в них что-то. Это оно, большое и стерегущее, притаилось там, под досками, и, если ступить, опять разъедутся половицы и оно захватит за ноги и повлечет в глубину. И дальше от края отодвигается Уклейкин. Кладет руку на грудь.
Так и есть. Это они все и повыскакивали из-под пола, когда раздвигали половицы. Мыши… бегают, бегают, юлят, мелькают белыми хвостиками, делают ветер и посвистывают. Белыми ленточками сверкают вокруг, вертятся, точно запутывают кольцами. И не видно их в этих мелькающих, опутывающих петлях. Они запутывают его, бросят концы в щели, а там схватят концы и потащат вниз, в черноту.
Читать дальше