Он замолчал, посматривая на нахлебников.
– Какой у вас дурацкий вид! Никогда не видели каторжника? Каторжник такой закалки, как Коллен, тот самый, что перед вами, – это человек, менее трусливый, чем остальные люди, он протестует против коренных нарушений общественного договора, о котором говорил Жан-Жак, а я горжусь честью быть его учеником. Я один против правительства со всеми его жандармами, бюджетами, судами и вожу их за нос.
– Черт побери! Он так и просится на картину, – заметил художник.
– Ты, дядька его высочества палача, гофмейстер Вдовы (такое прозвище, овеянное поэзией ужаса, дали каторжники гильотине), – сказал Коллен, оборачиваясь к начальнику сыскной полиции, – будь добр, подтверди, если меня предал Шелковинка! Я не хочу, чтобы он расплачивался за другого, это было бы несправедливо.
В это время полицейские, все перерыв у него в комнате и составив опись, вернулись и стали шопотом докладывать начальнику. Допрос закончился.
– Господа, – обратился Коллен к нахлебникам, – сейчас меня уведут. Пока я жил здесь, вы были все со мной любезны, я сохраню признательность за это. Примите мой прощальный привет. Разрешите прислать вам из Прованса винных ягод. [75]
Он сделал несколько шагов, но обернулся взглянуть на Растиньяка.
– Прощай, Эжен, – сказал он нежным и грустным тоном, так поразительно непохожим на грубый тон его речей. – На случай, если тебе придется трудно, я оставляю тебе преданного друга.
Несмотря на наручники, он все же встал в позицию, притопнул ногой, как учитель фехтования, и, крикнув: «Раз, два!», сделал выпад.
– Попадешь в беду, обращайся туда. И он сам и деньги в полном твоем распоряжении.
Этот необычайный человек вложил в последние слова столько шутовства, что смысл их был ясен только ему и Растиньяку. Когда жандармы, солдаты и полицейские вышли из дому, Сильвия, натирая уксусом виски своей хозяйке, взглянула на опешивших нахлебников.
– Что там ни говори, – заметила она, – а человек он был хороший.
Ее слова заставили очнуться всех присутствующих, завороженных наплывом разнообразных впечатлений от этого события; все поглядели друг на друга, и сразу все заметили сухую, тощую, закоченелую, как мумия, мадмуазель Мишоно: она прижалась к печке и стояла, потупив взор, словно боялась, что тень от козырька слишком прозрачна и не укроет выражения ее глаз.
Эта личность, и раньше не возбуждавшая ничьей приязни, вдруг раскрылась. Раздался глухой ропот, дружно выразивший общее чувство омерзения.
Мадмуазель Мишоно все это слышала, но осталась в комнате. Бьяншон первый наклонился к своему соседу и вполголоса сказал:
– Если эта тварь будет попрежнему обедать с нами, я перекочую в другое место.
Тотчас же все, кроме Пуаре, присоединились к решению студента, и Бьяншон, опираясь на общее сочувствие, направился к старику-жильцу.
– Вы особенно близки с мадмуазель Мишоно, – сказал он, – поговорите с ней и внушите, что она должна уйти сейчас же.
– Сейчас же? – удивленно повторил Пуаре.
Затем он подошел к старой деве и сказал ей несколько слов на ухо.
– Но я заплатила вперед за месяц, я живу здесь за свои деньги, как и все, – ответила она, бросая на нахлебников гадючий взгляд.
– Это ничего не значит. Мы сложимся и вернем вам деньги, – сказал Растиньяк.
– Господин де Растиньяк, конечно, на стороне Коллена, – ответила она, испытующе и ядовито глядя на студента, – нетрудно догадаться почему.
Эжен рванулся, как будто хотел броситься на старую деву и задушить ее. Он понял все коварство этого взгляда, осветившего ужасным светом его душу.
– Не связывайтесь с ней! – крикнули нахлебники.
Растиньяк скрестил руки на груди и затих.
– Давайте покончим с мадмуазель Иудой, – обратился художник к вдове Воке. – Если вы не выгоните Мишоно, мы все уйдем из вашей лавочки и будем всюду говорить, что в ней живут лишь каторжники да шпионы. В случае же вашего согласия мы будем молчать об этом происшествии, ведь в конце концов оно возможно и в самом лучшем обществе, пока не будут ставить каторжникам клеймо на лбу, не запретят им принимать обличье парижских обывателей и морочить людей, как они это делают.
Услыхав такое требование, г-жа Воке чудесным образом выздоровела: она выпрямилась, скрестила руки на груди, широко раскрыла свои стеклянные глаза, где не было ничего похожего на слезы.
– Вы что же, дорогой мой, собираетесь разорить мой дом? Вот уж и господин Вотрен… Ах, господи! – прервала она себя. – Не могу удержаться, чтоб не называть его именем порядочного человека. Вот уже одна комната свободна, а вы хотите, чтобы у меня в доме сдавались еще две, да еще в такое время, когда все устроились.
Читать дальше