* * *
Кроме того, правда и то, что «человек с хорошей памятью ничего не помнит, потому что ничего не забывает», как писал о Прусте Беккетт [104]. И правда то, что следует различать память вольную и невольную, как это делает Пруст на протяжении своего длинного романа о прошлом.
По ощущениям О. меж тем, то, что он делает, сочиняя страницу за страницей свою книгу, не имеет отношения ни к одному типу памяти, ни к другому. У О. память и хорошая и плохая. Утратил он многое, но многое и удержал. Он пишет – и чувствует, будто заглубляется (сквозь себя) и в то же время выныривает на поверхность (к окружающему миру). В те несколько мгновений в канун Рождества 1979 года, сидя в одиночестве в той комнате на Вэрик-стрит, он, вероятно, переживал вот что: внезапное знание, свалившееся на него, что даже один, в глубочайшем уединении своей комнаты, он – не один или, точнее, что, едва попробовав заговорить об этом одиночестве, он стал более чем просто сам по себе. Память, следовательно, не только как воскрешение чьего-то частного прошлого, а погружение в прошлое других, иными словами – история: человек и участвует в ней, и свидетельствует ей, и приделан к ней, и отделен от нее. Всё, стало быть, присутствует у него в уме в то же самое время, словно всякий элемент, отражается в свете всех остальных, и одновременно испускает собственное неповторимое и негасимое сияние. Если и сидит он сейчас в этой комнате, то лишь потому, что внутри у него что-то изголодалось и он хочет видеть все сразу, наслаждаться этим хаосом во всей его грубой и настоятельной одновременности. И все же рассказывать об этом – дело неизбежно медленное, деликатное: пытаться припомнить то, что уже запомнено. Перо никогда не сумеет двигаться с такой скоростью, чтобы успевать записывать каждое слово, открытое в пространстве памяти. Что-то теряется навсегда, иное, быть может, припомнится снова, а третье терялось, обреталось и пропадало сызнова. В этом никак нельзя быть уверенным.
* * *
Возможный (-е) эпиграф (-ы) к «Книге памяти».
«(По воле случая приходят нам в голову мысли, по воле случая они улетучиваются; никакое искусство не поможет их удержать или приманить.
Как я хотел бы записать ее, эту ускользающую мысль, но мне только и остается, что записать: она от меня ускользнула…)» (Паскаль) [105].
«Иной раз только я соберусь записать пришедшую мне в голову мысль, как она улетучивается. Тут я вспоминаю о забытой было немощи моего разумения, а это не менее поучительно, чем забытая мысль, потому что стремлюсь я лишь к одному – к пониманию полного моего ничтожества». (Паскаль) [106].
* * *
«Книга памяти». Книга десятая.
Говоря о комнате, он не собирается пренебрегать окнами, что в ней иногда присутствуют. Комната – не обязательно образ герметического сознания, и когда мужчина или женщина стоят или сидят в комнате в одиночестве, там, понимает он, происходит больше, нежели безмолвие мысли, безмолвие тела, с трудом старающегося облечь свои мысли в слова. Да и не намерен он намекать, что в четырех стенах сознания имеет место лишь страданье, как в прежних отсылках к Хёльдерлину и Эмили Дикинсон. Думает он, к примеру, о женщинах Вермеера, одних у себя в комнатах, а яркий свет внешнего мира льется в окно, открытое либо закрытое, – и совершенная неподвижность тех одиночеств, чуть ли не душещипательное воскрешение в памяти повседневности и ее бытовых переменных. Он думает, в частности, о картине, которую видел в своей поездке в Амстердам: «Дама в голубом, читающая письмо», – ее созерцание в Рейксмюзеуме чуть не парализовало его. Как писал один комментатор: «Письмо, карта, беременность этой женщины, пустой стул, открытый ларец, невидимое окно – все это напоминания либо естественные символы отсутствия, незримого, других умов, воль, времен и мест, прошлого и будущего, рождения и, возможно, смерти; в общем – мира, простирающегося за края рамы, и горизонтов покрупней и пошире, что окружают сцену, замершую перед нашим взором, и посягают на нее. И все же Вермеер упирает на полноту и самодостаточность настоящего мгновения – с такой убежденностью, что ее способности ориентировать и содержать в себе сообщается метафизическая ценность» [107].
Еще больше, нежели предметы, упомянутые в этом списке, зрителя тепло манит обратить внимание на эту наружность, на мир за пределами картины само качество света, падающего сквозь невидимое окно слева. О. всматривается в лицо женщины, время идет – и он уже почти начинает слышать голос у нее в голове, пока она читает письмо, которое держит в руках. Она, такая беременная, столь безмятежная в имманентности материнства, с письмом, вынутым из ларца, – его, несомненно, читают уже в сотый раз; а на стене справа от нее висит карта мира – образ всего, что существует за пределами этой комнаты: этого света, нежно омывающего ее лицо и сияющего на ее голубом платье, живота, выпирающего жизнью, и его синевы, окутанной сиянием, света до того бледного, что граничит с белизной. Дальше – в том же ключе: «Молочница», «Женщина, занятая весами», «Женщина с жемчужным ожерельем», «Молодая женщина с кувшином воды», «Девушка, читающая письмо у открытого окна».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу