«Да, верно», – кивает он ирландски, то есть, как простой ирландский мальчишка вроде тех, кого я знавал на деревянных заборах в субботу поутру в синебесном переулке, что совсем как те, что либо в Денвере, либо в Лоуэлле, когда дым, радость та, обнаруживались в праздничном воздухе и трубили ясную зарю старомодных краев: вот мой Коди, сидит со мною рядом; жена его шлет мне «Западным союзом» записки радости, потому что пейотль этот не заставил его сойти с ума, а вместо этого он сидел подле жены своей, как овощной половой орган, весь день, а ночью мрачно и по-мужски катил свои кости работать в ста-полста милях оттуль, полночь (это мой брат). «Да-с, сударь, я и впрямь произнес речугу, она про то, как не возвращаться с улета и какой я чеканутый», и я подражаю цветному диалекту, чтоб добавить разнообразья подвигу памяти, пейотль такой мощный, такой вседающий, такой нервомотающе прекрасный, а иногда такой тошнотворный. «Некоторые люди улетают по тошноте», – слышал я как-то раз, от Быка Хаббарда, я думаю, в те дни, когда мы лежали бок о бок на односпальных койках за шторами, задернутыми в полночь, а мы полностью одеты и у нас Сиретты морфия в предплечья воткнуты, расслабляемся, и я думаю: я умру, а потом успокаиваюсь и устраиваюсь смотреть у себя в мозгу техниколорное кино, и музыка там, и танцедефки, и Масонские позлащенные церкви вместо задников, с Вермонтской красной мельницей в пруду, и океан, каким я его увидел в первый раз, весь теплый, и я парю над ним на спине под саксофонные вставки Гленна Миллера и Сару Вон, ба, болтаю с кроликами, вызываю Господа, гнусь вдвое, чтоб найти влагалище, решаю поэмы, планирую очерки, перекладываю пророческие Достоевские абстрактные романы с персонажами странными до того, что Лайонел Триллинг сказал: «Использование лишь их собственных имен, причем без кличек или чего-то, а также „воображаемый город“, сообщает всему нереальность;» проводя языком вдоль края рта и не понимая, куда подевались все мои жены карнизов и фронтонов, где мой старый кореш Майк, каков счет в девятом иннинге. А тут такой Бык, говорит: «Некоторые улетают по тошноте». Он тогда читал мои мифы – он их повсюду отыскивал, у него были персидские ковры, еще задолго до того, как сравнивался так называемый шикарный Атлантический Пляжный Клуб. «Улетай и не возвращайся, и все понимай все время, говорю я». Вот и все с пейотлем, в другой эпохе я снова отправлю тебя в улет. Пейотль в это время легален, (февраль 1952-го) если не вмешается закон и не прославит его, придав ему известности, и все, значит, примутся выращивать кактус у себя на заднем крылечке и отравляться. Но им надо прознать.
В улете, говорю я вам, высоко. Что это за закон против того, чтоб улетать? Что толку в том, чтоб не улетать? Ползать хочется?
В предельностях пейотлевого дня со мной происходят всевозможные подобные штуки. «Ну, – говорю я Коди, – и ты, значит, Коди Помрей» (говоря это самому себе) а вслух ему: «Ну, вот, значит, сидишь ты там». Я себя чувствовал художником-портретистом; у меня скорее было такое ощущение, словно он призрак, которого я пришел повидать, чем в точности он и был, когда я покинул Нью-Йорк, чтобы приехать сюда.
Теперь же я покину Фриско. Я отправляюсь к другому призраку, сообщать… Надеюсь, это девочка, да и не детка-дочка притом. (Есть ли у меня где-то детка-дочка? Я не обеспокоивался искать, и птица опять встала на крыло, я потерял) (и сам потерян) – Мой призрак сидит поблизости в чудодейственном кресле своем. Из какой же дали прибыл я, чтоб сообщить о нем себе, согласоваться или огласоваться, от его газетно-матерьяльной жизни изо дня в день, история и значимость его духа для моего и других, соединенных с моим. Что за ледененье ощущаю я; какие темные дни видал; что за нагота старого декабря повсюду . (с могучетоликумными яростными вооруженными властями, жестикулирующими свернутыми флагами на хрипе, не унчены или замучтены в клоксенном вельсе; пердотуры, лугожавронки и потемнеселые-жопоселые Димогены горели): умок, ухажок, пушистая скучная подгонка делает катушку, куколка из сальной свечки прикатилась в вихре, таранном видел его реки: долы глотают кровь. Разваленный хор на дереве. Камень, что завешивал меня. У этих краев были воздуся, когда ветер влажный прилетает, опахивая своим росным пером, с моря, опуская коров бухты в поле, чтоб силосные башни лупили, лучше всего, сэр, думъюя, где кукакаракули, акаракули, акаракуля, покуда сажа не запечется в горящем озере. Но не евангель мя, Корона! – у меня в драгах цари бывали, и я знал одного французского короунта, одного не впурпуренного, но лишь мягко, couronné , коронованного, как на шпиле, сияющем, словно копье Нестора в причитанье. Шекспир копьетрясов, ты еси бичеваем времени. (Хрупкий номер, хрупкий номер.)
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу