Слова Каркоэля не удивили меня. Люди так созданы, что, не питая ни злого умысла, ни мрачной мысли, любят держать у себя яд, как любят хранить оружие. Они накопляют орудия уничтожения, как скупец – деньги. Одни говорят: если бы я только захотел, я мог бы убить! Другие говорят: если бы я захотел, я мог бы наслаждаться! Один и тот же детский идеализм. В ту пору, будучи еще сам ребенком, я находил весьма естественным, что Мармор де Каркоэль, побывав в Индии, добыл этот редкий яд и что среди азиатских кинжалов и стрел в своем офицерском чемодане привез флакон из черного камня, который показывал мне, – эту хорошенькую безделушку, обладавшую необыкновенною силой истребления. Рассмотрев внимательно гладкую, как агат, вещицу, которую индийская танцовщица носила среди топазов своей груди и губчатое вещество которой впитало в себя золотистый пот ее кожи, я бросил ее в бокал, стоявший на камине, и вскоре позабыл о ней.
Поверите ли? Мне теперь пришел на память именно этот флакон!.. Болезненный вид и бледность Эрминии, ее кашель, вырывавшийся словно из размягченного легкого, где, быть может, уже образовались глубокие раны, именуемые медициной на своем живописном и страшном языке «кавернами» – не так ли, доктор? – перстень, сверкнувший именно в ту минуту, когда девушка закашлялась, словно в блеске человекоубийственного камня был трепет радости убийцы; события утра, исчезнувшие из памяти и воскресшие в ней вновь, – все это, словно волна, сразу прихлынуло к моему мозгу! Связь, которая соединяла бы прошлые события с настоящей минутой, я не находил. Невольное сближение, на которое толкала меня мысль, было безумно. Я страшился самого себя. Я старался загасить в себе этот смутный свет, пронизавший мне душу, как блеск бриллианта, сверкнувшего по зеленому столу!..
Чтобы поддержать поколебленную волю и с ее помощью рассеять преступную и безумную догадку, мелькнувшую во мне, я взглянул на графиню Дю-Трамблэ и на Мармора.
И тот и другая позами и лицами ясно подтверждали, что подозрение мое было безумно. Мармор был все тот же Мармор. Он все еще разглядывал даму бубен, словно то была последняя любовь его жизни. Что касается графини Дю-Трамблэ, то на ее челе, в выражении губ и во взгляде отражалось обычное спокойствие, не покидавшее ее и тогда, когда она отпускала свои злые шутки; ибо ее эпиграмма напоминала пулю, убивающую без страсти, в то время как шпага разделяет волнение руки. Он и она, она и он – то были друг против друга две бездны; но одна из них – Каркоэль – была мрачна и туманна, как ночь; другая – бледноликая женщина – была светла и неисследима, как пространство. Она не сводила с партнера безразличного взгляда, горевшего бесстрастным огнем. Кавалер де Тарсис долго разглядывал перстень, хранивший тайну, в которую мне так хотелось проникнуть; графиня тем временем вынула из-за пояса пышный букет резеды и принялась вдыхать его с такою страстностью, какую отнюдь нельзя было ожидать от женщины, столь мало созданной для мечтательного сладострастия. Она закрыла в истоме глаза; тонкими, бледными губами впилась с жадностью в веточки благоухавших цветов и, разжевав их, с выражением безумного обожания во взоре снова взглянула на Каркоэля, Не были ли эти безмолвно проглоченные цветы условным знаком, сообщничеством, какие часто бывают между влюбленными!.. Откровенно говоря, я это подумал. Графиня спокойно надела перстень, когда кавалер де Тарсис достаточно им налюбовался, и вист продолжался, молчаливый, сдержанный и мрачный, словно ничто его не нарушало…
Рассказчик остановился, ему нечего было спешить. Мы были во власти его рассказа. Быть может, все значение последнего заключалось в искусстве повествователя… Когда он умолк, в зале было явственно слышно учащенное дыхание. Выглядывая из-за моей алебастровой засады – из-за плеч графини Дамналии, – я видел оттенки волнения на всех лицах. Невольно искал я глазами дикарку Сибиллу, восставшую с первых же слов против рассказа. Мне хотелось увидать огоньки страха в ее черных глазах, напоминавших туманный и мрачный канал Орфано в Венеции, ибо в них потонет не одно сердце. Но ее не было около матери. Озабоченная дальнейшим развитием рассказа, мать, по всей вероятности, сделала дочери знак удалиться, и девочка исчезла.
– Что из этой сцены, – продолжал рассказчик, – могло так сильно тронуть меня и запечатлеться, как гравюра, в моей памяти, ибо время не стерло ни одной черты из нее? Как сейчас вижу лицо Мармора де Каркоэля, выражение кристального спокойствия на лице графини, прерванное лишь вдыханием резеды, которую она жевала и нюхала со сладострастною дрожью. Все это осталось у меня в памяти, и вы поймете почему. На эти факты, которые я не умел связать между собою, еле освещенные интуицией, которой я боялся довериться, где, как в спутанном клубке, соединялось и возможное и невозможное, упал впоследствии луч света, рассеявший этот хаос. Я, кажется, говорил о том, что меня отдали в школу поздно. Два последних года моего воспитания там я не приезжал на родину. В школе из писем моих семейных я узнал о смерти Эрминии де Стассевиль, павшей жертвой болезни, которой никто в ней не подозревал до той минуты, когда она сделалась неизлечимой. Вся кровь застыла во мне по получении этого известия, переданного мне без пояснений, и я вновь испытал тот ужас, который ощутил в салоне дяди, услыхав впервые кашель девушки, звучавший смертью и пробудивший во мне страшные подозрения. Люди, знакомые с тайнами души, поймут меня, если я скажу, что я не посмел предложить ни одного вопроса по поводу внезапной утраты молодого существа, отнятого у любящей матери и у прекраснейших надежд жизни. Я отнесся к этому чересчур трагически для того, чтобы беседовать об этом с кем-нибудь. По возвращении в родительский дом я застал город *** чрезвычайно изменившимся, ибо в несколько лет города меняются, как женщины, – их бывает трудно узнать. Это было после 1830 года. Со времени проезда через него Карла X, направлявшегося в Шербур с тем, чтобы сесть там на корабль, большинство дворянских семей, знакомых мне в детстве, жили в окрестных замках. Политические события отразились на них тем сильнее, чем беззаветнее эти семьи верили в победу своей партии; с этою надеждою им надо было проститься. И в самом деле, им пришлось пережить минуту, когда право первородства, восстановленное единственным государственным деятелем, выдвинутым Реставрацией, должно было пересоздать французское общество на единственной основе его величия и силы; затем пришлось быть свидетелями того, как эта верная и справедливая мысль, светившая благородным жертвам преданности монархии, как награда за их страдания и разорение, как последний лоскут горностая, выстилавший их гроб и облегчавший им последний сон, должна была рухнуть под напором общественного мнения, непросвещенного и недисциплинированного. Теперь маленький городок, столь часто мною упоминаемый, представлял собою пустыню с запертыми ставнями и никогда не отворявшимися воротами. Июльская революция испугала англичан; они покинули городок, нравы и обычаи которого оказались в таком разладе с событиями. Прежде всего я хотел узнать, что сталось с Мармором де Каркоэлем. Мне ответили, что по приказу своего правительства он отбыл снова в Индию. Человек, сообщивший мне это, был все тот же кавалер де Тарсис, один из четырех участников памятной (для меня, по крайней мере) «партии алмаза», он взглянул мне в глаза с выражением человека, желающего быть спрошенным. Почти в ту же минуту невольно – ибо души понимают друг друга гораздо быстрее, чем это сознается волей, – я сказал:
Читать дальше