– Ну что же, раз я начала исповедоваться, то уж признаюсь во всем. Слушайте внимательней!
Только один-единственный раз в своей жизни я была влюблена, но влюблена так, как никто, любовью страстной, неукротимой, пожирающей – и, однако же, идеальной и платонической в полном смысле этого слова. О! Вас очень удивляет, что маркиза восемнадцатого века только один раз за всю свою жизнь была влюблена, и притом любовью платонической. Видите ли, дитя мое, это потому, что вы, молодые люди, думая, будто хорошо знаете женщин, ничего в них не понимаете. Если б побольше восьмидесятилетних старушек стали откровенно рассказывать вам свою жизнь, может быть, вы открыли бы тогда в душе женщины источники таких пороков и такой добродетели, о каких и понятия не имеете.
Теперь отгадайте, к какому классу принадлежал человек, из-за которого я, самая гордая и высокомерная из всех маркиз, совершенно потеряла голову.
– Французский король или дофин Людовик Шестнадцатый?
– О! Если вы так начинаете, то вам потребуется три часа, чтобы добраться до моего возлюбленного. Уж лучше я сама вам скажу: это был комедиант.
– Это все же был король, я полагаю.
– Самый благородный, самый элегантный из всех, кто когда-либо выходил на подмостки. Вы не удивлены?
– Не слишком. Мне приходилось слышать, что эти неравные связи не были редкостью даже в те времена, когда предрассудки были очень сильны во Франции. Какая это из подруг госпожи д’Эпине сошлась с Желиотом?
– Как хорошо вы знаете наше время! Даже жалость берет. Именно потому, что об этих связях упоминают в мемуарах, и упоминают с изумлением, вы должны бы понять, как они были редки и как противоречили нравам эпохи. Вы можете не сомневаться, что в то время это было большим скандалом, и когда вы слышите о самом ужасном разврате, о герцоге де Гиш и господине де Маникане, о госпоже де Лион и ее дочери, то можете быть уверены, что этими вещами в то время, когда они происходили, так же возмущались, как и теперь, когда вы о них читаете. Неужели вы думаете, что только те, чье возмущенное перо поведало вам об этом, были единственными порядочными людьми во Франции?
Я не посмел противоречить маркизе. Я не знаю, кто из нас двух был более компетентным судьей в этом вопросе. Я напомнил ей о ее рассказе, и она возобновила его так:
– Чтобы доказать, насколько это было недопустимо, скажу вам: когда я в первый раз увидела его и высказала свое восхищение графине Феррьер, которая была около меня, она ответила:
– Красавица моя, будет лучше, если вы не станете высказывать так пылко ваше мнение перед кем-нибудь другим; вас жестоко высмеют, если заподозрят, что вы забыли, что для женщины благородного происхождения комедиант – не мужчина.
Эти слова госпожи де Феррьер почему-то остались в моей памяти. В том состоянии, в каком я была, этот презрительный тон показался мне нелепым, а опасение, как бы я своим восхищением не скомпрометировала себя, я восприняла как злое лицемерие.
Его звали Лелио. Родом он был итальянец, но прекрасно говорил по-французски. Ему могло быть лет тридцать, тридцать пять, хотя на сцене он часто казался моложе двадцатилетнего. Корнеля он играл лучше, чем Расина. Но и в том и в другом был неподражаем.
– Меня удивляет, – сказал я, прерывая маркизу, – что его имя не сохранилось в списках талантливых актеров того времени.
– Он никогда не пользовался известностью. Ни Париж, ни двор не понимали его. Я слышала, что при первых выступлениях он был позорно освистан. Впоследствии оценили страстность его души и его старания усовершенствоваться, его терпели, иногда ему аплодировали, но в общем его всегда считали комедиантом дурного тона.
Этот человек в области искусства не соответствовал своему веку так же, как я не соответствовала в области нравов. Может быть, это и было тем бесплотным, но могущественным стимулом, в силу которого наши души стремились друг к другу с двух противоположных концов социальной лестницы. Публика так же не поняла Лелио, как светское общество – меня.
– Этот человек слишком преувеличивает, – говорили о нем, – он насилует себя, но ничего не чувствует.
А в другом обществе говорили обо мне:
– Эта женщина надменна и холодна, она бездушна.
Как знать? Может, мы оба были одарены более глубокими чувствами, чем кто-либо в ту эпоху.
В то время трагедию играли «благопристойно»: даже давая пощечину, надо было соблюдать хороший тон, умирать надо было прилично, а падать – грациозно. Драматическое искусство было приспособлено к этикету высшего общества. Дикция и жесты актеров должны были соответствовать пудре и фижмам, в которые еще наряжали Федру и Клитемнестру. Я не чувствовала недостатков этой школы и не разбиралась в них. Правда, я не слишком углублялась в размышления по этому поводу. Трагедия нагоняла на меня только смертельную скуку, но так как признаться в этом было дурным тоном, то я самоотверженно два раза в неделю ходила скучать в театр, но холодный, принужденный вид, с каким я слушала высокопарные тирады, давал повод говорить, что я не чувствую очарования прекрасных стихов.
Читать дальше