— Нет, не придется, — решительно отвечает Венька. — Твое дело — ездить. Остальное мы берем на себя. Правда, Лешка?
— Это ты хорошо сказал, — чуть помедлив, подтверждает Алеша. — Остальное мы берем на себя.
Взрослые догоняют нас, и Венька говорит Григорию Яковлевичу:
— С третьей четверти Сашка идет в школу. Вместе с нами.
— Отлично, — говорит Григорий Яковлевич. — Я завтра же поговорю с директором, чтобы наш класс перевели с третьего этажа на первый, в самую крайнюю от вестибюля комнату. Откровенно говоря, когда я увидел, как лихо Саша помчался по улице, я об этом тоже подумал. Заходить за ним будете по очереди, всем отрядом…
И вот я снова в нашей квартире. Тетя Таня суетится у накрытого стола и сердито командует:
— Усатый, ножи неси… Ножи…
А глаза у нее смеются, а руки так и мелькают над тарелками.
Мы все вместе пьем чай с душистым вишневым вареньем и румяными пирожками, которые горками высятся на столе, а потом грызем запотевшие, словно только что с дерева, яблоки. Смеемся, говорим все вместе и никак не можем наговориться.
Венька сидит рядом со мной. Он наклоняется и просительно шепчет:
— Сыграй что-нибудь, а!
Услыхав его шепот, мама вздрагивает и испуганно смотрит на этажерку, где обычно лежала моя гармошка. Сейчас верхняя полка пуста. Мою старенькую гармошку, которая побывала вместе со мной во всех больницах и санатории, дядя Петя поломал в первый же день, как мы приехали в Качай-Болото.
— Духовные песни ты играть не хочешь, а другие играть — только беса тешить, — хмуро сказал он и выбросил в широко раскрытую пасть печи планки с черными пуговицами и разодранные меха.
Мама подходит ко мне и обнимает меня за плечи.
— Не горюй, сынок, — негромко говорит она. — Купим новую гармошку. Непременно купим.
Отсюда, со своего места, я вижу, как тетя Таня и дядя Егор молча переглядываются. Затем тетя Таня отодвигает от себя блюдечко и выходит из комнаты. Через несколько минут она возвращается, осторожно прижимая к груди перламутровый Андрюшин баян.
— На, играй, — говорит она и ставит баян мне на кровать.
Дядя Егор тоненько звякает ложечкой. У меня в груди что-то сжимается, я отдергиваю руки и отрицательно мотаю головой — говорить я не могу.
— Играй, — повторяет тетя Таня, и большие глаза ее смотрят на меня ласково и печально. Она подвигает ко мне баян и помогает забросить на плечи ремни.
Я осторожно растягиваю тугие меха и медленно, словно впотьмах, брожу пальцами по холодным пуговкам. Мне кажется, что не из баяна, а из самого моего сердца рвется сейчас какая-то непонятная музыка, которой я раньше не слыхал. О чем она? Не знаю. Я просто играю и играю. О звездах, которые зелеными льдинками стынут на фиолетовом небе. О людях, что сидят за нашим столом. О себе. Об улице и трех колесах. О тополе, моем старом дорогом тополе, который тихонько стучит в окно черными, озябшими на морозе пальцами. О Катьке, которая осталась на далеком полесском хуторе вместе с Митей и Севкой, хорошими моими товарищами…
Григорий Яковлевич подпер ладонью щеку и закрыл глаза. Наверно, ему моя музыка говорит совсем о другом. И дяде Егору тоже. Глаза его устремлены куда-то вдаль. Что он видит? Своих товарищей по партизанскому отряду, цех, где он работает, или заросшее злой щетиной угрюмое лицо Сачка? О чем думают тетя Таня, мама, забившаяся в уголок дивана и замершая там? Венька, который так и застыл с недоеденным яблоком в руке? Ленька, прислонившийся к двери и мечтательно улыбающийся чему-то, чего мы никогда не узнаем?
Я играю и играю, хотя у меня уже немеют пальцы. Потому что музыка — это пока единственное, чем я хоть как-то могу заплатить всем им за то, что они такие славные, такие замечательные люди, за то, что мне так хорошо с ними.
Расходятся все поздно вечером. Тетя Таня приносит футляр, бережно укладывает в него баян и ставит возле моей кровати. И выходит, неслышно ступая мягкими шлепанцами.
Мама несколько минут роется в открытом чемодане и достает из него мой разглаженный галстук, тот самый галстук, который мне подарил Венька. Я не видел его два месяца, долгих как два века. Как, почему сохранила она его там, в Качай-Болоте, когда боялась даже лист бумаги с конвертом принести мне, чтоб я мог написать письмо? Она приподнимает меня, сама повязывает мне галстук, и он жарко вспыхивает на моей груди. Я беру его струящиеся концы и прижимаю к щекам. И засыпаю.
И до самого утра мне снится прямая, как солнечный луч, улица, продутая колючим декабрьским ветром.
Читать дальше