Это были московские ткачи, как их называли тогда, — текстильщики, как говорим мы сейчас. Они прибыли из самой Москвы, из Орехова-Зуева, из Наро-Фоминска… Ткачи еще не были сформированы и назывались «отрядом», но их было больше батальона, и весь этот батальон вместе с нами, с неистовым криком «даешь Урал!» кинулся против белых, и мы мгновенно смяли их.
А белым уже некуда было отступать. Ковшов повсюду расставил пулеметы, и белые кидались в реку и разбегались по лесу. Много серых гимназических и зеленых шинелей реалистов видел я в окопах и возле погасших костров, у которых еще вчера грелись мы. Их, оказывается, подтянули сюда уже после того, как пьяные казаки вышибли нас из окопов. Я проходил мимо и отводил глаза — не хотелось увидеть среди убитых кого-либо из школьных товарищей, а я знал, что большинство из них с первого дня восстания пошло в белую армию…
Приехали походные кухни. Нас накормили. Москвичей, а также тех из нашей роты, кто уцелел после боя (у нас было довольно много раненых и убитых: оказался убитым и тот грустный паренек, что отказался есть землянику), в сумерках снова отвели на болотистую луговину, неподалеку от станции Нязепетровск.
Мы разложили костры. Возле наших костров уже спали, а москвичи все никак не могли угомониться. Слышен был смех, пение, веселый говор. Меня тянуло туда, но я стеснялся ни с того ни с сего подойти к ним…
Белый рукав тумана тянулся над рекой, и меня немного знобило, — то в жар бросало, то в холод, наверное, начиналась малярия, но я тогда еще не знал этого.
Давно не оставался я наедине с самим собой, и сейчас мысленно оглянулся на себя и поразился тому прыжку, который совершил. Если бы прошлым летом, когда я был чистеньким мальчиком в форменной шинели с золотыми пуговицами, целиком находившимся в сфере мечтаний — мечтаний любовных, мечтаний общественных, — показали бы меня такого, каким я был сейчас, в зеленом ватнике, неуклюжих ботинках и неумело намотанных обмотках, с бледным, покусанным комарами лицом, обросшим черной бородкой, — вот удивился бы я!
Но между тем летом и этим лежала революция, и куда, кроме как в Красную Армию, могло привести меня чтение революционной литературы и ежедневные посещения заседаний Совета в качестве безмолвного и жадного слушателя? Конечно, была прямая связь между Марксом, Энгельсом, Плехановым, Лениным и… винтовкой, к которой я уже так привык, что она не оттягивала мне плечи, и которую я таскал с собой совершенно машинально, куда бы ни шел. И все же то были книги, а это была жизнь, и, конечно, гораздо легче, сидя в уютной комнате, читать: «Шапки долой! Я буду говорить о мучениках коммуны!» — чем целые дни под пулями неприятеля мотаться по каменистым склонам и зеленым долинам Урала и быть готовым самому в любой момент превратиться в «мученика коммуны».
Как бы ни были благородны и возвышенны мои стремления, сказывались существенные недостатки моего воспитания. В моем воспитании не было ничего солдатского. Ни намотать портянку как следует, ни быстро окопаться — ничего этого я не умел. Единственно, что мне помогало в походной жизни, так это то, что я вырос в этих горах, легко ориентировался. Это изрядно удивляло Кудрявцева, моего сурового и требовательного начальника.
Ну, а все-таки, что сейчас дома? Как, наверное, беспокоится мама… Ведь вот уже два месяца ничего она обо мне не знает. В этом году, конечно, не поехали на дачу… Лица домашних обернулись ко мне, их губы шевелились, но что они говорили мне — упрекали, одобряли?
Вдруг у соседнего костра зазвенели струны, и громкий голос запел песню. Я пошел туда, словно меня позвали.
А и глуп же ты, рабочий человек.
На богатых ты гнешь спину целый век!
Как у Саввушки Морозова завод,
Обирают там без совести народ…
Так пел он громко, звонко, и в глубине его голоса слышалось что-то: будто трещина звенела. Так звенит надтреснутое стекло. Это был камаринский, тот самый «сукин сын, камаринский мужик, ты за что, про что помещицу убил?» — как в детстве пела мне нянька. Но сейчас эта песня скинула с себя скоморошескую одежду веселого юродства, она звучала широко и грозно.
Я уже видел со спины того, кто пел, — он был освещен снизу огнями костра и стоял, расставив тонкие ноги в старых светло-зеленых обмотках, и стройная фигура его отчетливо вырисовывалась на красном клубящемся дыму. А кругом костра стояли и сидели его товарищи. Молча слушали они. И все эти освещенные красным лица (среди них были и совсем молодые, и люди зрелого возраста, и старики) имели одно общее выражение, и это выражение было такое же, что и в голосе певца, и в словах песни.
Читать дальше