Я прилетел в полдень и не узнал своего города. Еще утром в Петропавловске-Камчатском буйствовала пурга, мы с трудом пробрались на вездеходе до аэродрома и там долго гадали: «Улетим — не улетим?» И вот мы обогнали на девять часов время, потеряли где-то в пути ночь и оказались в Москве — весенней, солнечной, зеленой, предмайской.
Возвращение домой — всегда радость. Возвращение в Москву — радость двойная, ибо город наш как-то особо притягивает к себе. А сейчас…
Не успевшая запылиться свежая трава и уже заметно распустившиеся липы, женщины в легких светлых одеждах, гагаринские портреты и красные полотнища с космическими кораблями на стенах домов — все было настолько необычным, будто я вернулся с другой планеты. А может, и правда с другой? Камчатка, Командоры, Курилы… Нет, конечно!
И все-таки прохожие с любопытством посматривали на мою длинную фигуру в полушубке и меховой шапке с тяжелым заплечным мешком.
Единственно, что могло хоть чуть ободрить меня, — гордость за содержимое мешка. А в нем лежали удивительные вещи: два огромных моржовых клыка; гудящая раковина величиной с суповую тарелку; могучий краб, лишь вчера вечером сваренный — красный, колючий, похожий на морское чудовище; пол-литра настоящего спирта, продающегося только на Севере да на Дальнем Востоке; свернутый в круг, как проволока, корень женьшеня и несколько банок крабовых консервов, которых сейчас в Москве днем с огнем не сыщешь. Впрочем, все это ломаного гроша не стоило в сравнении с действительно удивительными космическими апрельскими новостями!
Я прибавил шаг. Предстояло самое радостное и сложное — забежать на работу к жене и взять ключи от квартиры. Радостное — понятно почему: ведь я больше месяца не видел Наташи и вот — вернулся. А сложное? Мой камчатский внешний вид явно мог подорвать авторитет такого солидного учреждения, как архитектурно-проектный институт, где работала жена, тем паче что он размещался теперь в отличном, просторном, светлом здании.
Мне повезло: гардеробщица, поворчав для порядка, что у нее не камера хранения, приняла сначала мой мешок, а затем полушубок. Теперь — скорее наверх, к ней, к ней!
Я поднялся на лифте и приоткрыл знакомую дверь.
— Приехал?!
Наташа вспыхнула, неловко бросила длиннющую линейку и уже в дверях оглянулась на ближайших своих соседок по мастерской. Я не видел в эту минуту ее лица, но знал, что оно было растерянным и немного виноватым. Она всегда теряется от радости и чувствует себя виноватой перед этими женщинами. Может, не перед всеми, но перед многими. Она знает, что у них-то все не так, и боится обидеть их своим счастьем.
Мы стояли в коридоре, и я целовал ее в лоб, и глаза, и волосы, и губы, и руку с заметным шрамом у локтя, и она краснела, как школьница, и увертывалась, и что-то шептала мне, добавляя с испугом: «Люди же вокруг… Неудобно…»
— Но как ты? Доволен? — вполголоса спросила она, освобождаясь наконец и поправляя на мне воротник. Она часто делает так: поправляет мой воротник, или шарф, или перезастегивает застегнутую пуговицу, — и только мы с ней знаем, что это значит…
«Доволен ли я?»
Я мог бы наговорить ей сейчас тысячу самых красивых слов о том, где я был и что видел, и обязательно добавить в конце, что опять поеду туда, откуда только что вернулся. Но я не скажу ей сейчас ничего. Лучше как-нибудь потом… Потом… Я знаю, как она не любит, когда я уезжаю.
А я люблю уезжать, и не только потому, что это надо.
Я люблю уезжать, чтобы возвращаться. Вот так, как сейчас! И чтобы вновь видеть ее такой, какой я знаю ее много-много лет, и находить что-то новое в ней и в самом себе.
Я смотрю на нее. Она все такая же, такая… Она ничуть не изменилась за этот месяц. И за все многие-многие годы, хотя ей давным-давно уже не пятнадцать, а почти тридцать восемь. Боже, как давно я знаю ее. И — как люблю!
Она меняла прически и платья. Она училась и была на войне. Она рожала и опять училась. Она хоронила близких. «Она», а хочется сказать «мы». Но нет, я не скажу так. Я опять скажу — «она». Она всегда была такой и теперь стала еще лучше.
Читать дальше