Знакомый летчик и даже вроде друг дяди Саши жил в Томилино. Мы ехали туда пригородным паровичком, тащившим глазастые, как гусеницы, зеленые вагоны. От платформы надо было идти лугом, по белой, хорошо натоптанной тропинке-макаронине. Первым шагал я, следом дядя Саша. Мы не разговаривали. Я нюхал загородную свежесть и глазел по сторонам. Минут через пятнадцать показался поселок. Мы были совсем у цели, когда я увидел: впереди, на глазах у всего честного народа — пушистый, усатый барин-кот и серенькая неказистая кошечка.
Был я глуп, но не настолько, чтобы совсем не догадываться, чем заняты кошки. Остановившись, я спросил дядю Сашу, но вовсе не ради установления истины, а с тайной целью — загнать его в угол:
— Дядя Саша, а что это кошечки делают?
— Котят делают, — не сбавляя шага, ответил дядя Саша и продолжал свой путь.
Я поплелся сзади. И мучился: мне было кошмарно стыдно. Не за кошек, не за дядю — за себя!
Светлейшая голова, взращенная авиацией, наша общая гордость — Антуан де Сент-Экзюпери заметил однажды: дети должны быть очень снисходительны к взрослым...
Спору нет, желательно!
Но вот беда — к кому обращен призыв?
К детям? Но едва ли сыщется во всем свете ребенок, способный понять, почему он должен щадить взрослых? Тех самых, что так порой жестоки и бесцеремонны с ними.
Ко взрослым? Но с ними,, Пожалуй, поздно говорить о детской снисходительности. Тут, что называется, поезд ушел, и рельсы разобрали.
Я тоже был маленьким.
Помню: звонил телефон, у отца неприятно заострялось лицо, он почему-то понижал голос и говорил матери:
— Для всех, кроме Карпова, я только что ушел! — и смешно показывал пальцами, как он
якобы перебирает ногами, где-то там — вдалеке от дома.
А меня за вранье — отец всегда говорил: за уклонение от истины! — били железной канцелярской линейкой. Били непременно по голому заду — так требовала семейная традиция, фамильный ритуал, освященный опытом предшествовавших поколений.
И не только в нашей семье жили не по правде: говорили — одно, а делали другое... Не понимали, что хорошо, а что плохо? Еще как понимали, иначе бы не притворялись и не скрывали свою жизнь от посторонних!
Мне случалось чуть не каждый день бывать у Сашки Бесюгина. Его родители поощряли нашу дружбу, считая почему-то, будто я положительно влияю на Сашу. Ко мне в этом доме привыкли и меня не стеснялись. Чего только я не насмотрелся и не наслушался у Бесюгиных! Например, Бесюгин-папа принимался объяснять Бесюгиной-маме, что она может жить, как ей заблагорассудится, но... не за его счет!
— Мне надоело расплачиваться за долги, которые я не делаю, — объявлял папа.
Чаще всего развить эту тему ему не удавалось: супруга решительно переходила в контратаку. И по ее словам получалось, что Бесюгин-папа — редкостный скряга — вворачивает двадцатисвечовые лампочки там, где у нормальных людей горят стосвечовые... собирает обмылки... готов вылизывать сковородки... жить с таким невозможно, и ребенок — не оправдание!
Здесь непременно вступал папа. Злым, крикливым голосом, преувеличенно жестикулируя, он вещал:
— И пожалуйста! Скатертью дорога!
Подобные сцены между Сашкиными родителями происходили раза по три в неделю и Сашку нисколько не волновали.
— Не бери в голову! — говорил он мне.
Однажды в разгар очередного словоизвержения в квартиру Бесюгиных забежала, залетела, впорхнула, заскочила — как нравится! — соседка по лестничной площадке — Евдокия Владимировна: разжиться десяткой...
И на моих глазах совершилось чудо. Папа потух. Побелевшее лицо мамы приобрело естественный, здоровый оттенок. Супруги сделались самой любезностью, самой предупредительностью:
— Ну, что за вопрос, — сладко заблеял папа, — извольте! Пожалуйста... Может, десяти рублей мало?
— Если соседи не будут, как родные, — подключилась мама, — как тогда вообще жить?..
Нет, я не любил взрослых, пока был мальчишкой. И, пожалуй, больше всего — за притворство. И не доверял им.
А вырос, стал независимым, и со мной произошло что-то странное: гляжу на детишек, вижу бесхитростные, любопытные рожицы и непременно ощущаю горькую тревогу... Это сверх и кроме всех прочих чувств.
Читать дальше