— То есть?
— Закладывает вас, как говорится.
— Пули в жестянке — этого еще мало. В конце концов, я заботился о коллективе.
— А рыба — тоже забота о коллективе?
— Какая рыба?
— Храбриков все записывал. Смотрите. Числа, когда вертолет ходил на станцию. Фамилии проводников. Корешки телеграмм вашей жене.
— Я об этом ничего не знал. Может, он хотел сделать приятное?
— Бросьте, Петр Петрович. Храбриков говорит про вас совсем иначе.
25 мая. 17 часов
НИКОЛАЙ СИМОНОВ
Николай сидел, скукожась, вдавив шею в плечи, и мысли его бродили далеко от этих мест, от этих ребят, от этого времени.
Поперву, когда видно стало, что хвалиться им своим островом ни к чему, начал шутковать, да вот Орелик сбил все, о стихиях говорить подначивал и сам такое рассказал, что теперь ему, дяде Коле, как они его кличут, не до смеха и не до шуткования.
Вспомнил он себя в многодавней давности, — странно, будто и не с ним это было, а с кем-то иным: другого лица, другого сложения, другой жизни, и, вспомнив, влез в то изгоняемое годами, забываемое и никак не забываемое, в то, что норовил он как бы заровнять, сгладить, да так, видать, и не смог.
— Дядя Коля, твой черед! — окликнул его Орелик, уже не улыбаясь, как сперва, не хорохорясь, погрустнев.
— Нет, я про стихии-то не знаю, — ответил дядя Коля и, подумав, будто убеждаясь в этом, снова подтвердил: — Не знаю.
— Ну что иное расскажи! — потребовал Семка.
"Надо ли?" — подумал нерешительно дядя Коля, поднимая глаза и обводя пацанов этих, обошедших его в жизни, расторопных, толковых. "Надо ли и к месту ли сказано будет? — снова взвесил он, не понимая толком, отчего вдруг после ледника Валькиного пришло на ум покрытое давнолетней забытостью. Какое-то слово, ровно камень, обрушило и повлекло за собой память. — Какое же слово, — напряженно вспоминал он. — Стихия? Нет… Хотя это, может, тоже стихия? Все же, видать, не оно. Жертвы. Вот жертвы".
Не глядя на парней, заскорузлыми, огрубелыми пальцами выхватил Симонов из костра уголек, прикурил цигарку, откашлял густо и смачно вечно застуженную глотку и сказал:
— Я про войну расскажу.
— А ты воевал, что ли? — удивился Семка.
— Воевал и не говорил? — спросил Слава.
Он мотнул головой, потому что и воевал, и не говорил, и не гордился своей солдатской службой, которая бывает разной: и геройской, и не геройской, обыкновенной, и такой, как у него, — жуткой. Про войну он не рассказывал никому, никогда, не говорил и Кланьке, боясь напугать ее, но теперь чувствовал, что не устоит, что расскажет этим пацанам всю про себя правду, что не должен он более держать в себе такое один.
В сорок четвертом, восемнадцати лет от роду, необразованного, неотесанного, деревенского, его призвали в солдаты и по причине малой грамоты сразу отправили на фронт. Посылать учиться его было без толку, прямо в окопы — жалко, и сердобольная комиссия командировала Кольку в армейские тылы.
Он сперва не больно-то разобрался, поняв только, что хоть и не придется ему стрелять по немцам, винтовку ему все же выдадут, а это было приятно, льстило самолюбию. К тому же он мечтал раздобыть кинжал, настоящий немецкий кинжал с какой-то там надписью по блестящему лезвию и красивой рукоятью со свастикой. Свастику Николай предполагал сточить, чтобы не путалась, а кинжал носить при себе.
Сейчас понять трудно, на что ему был кинжал, пацанство еще не выветрилось. Однако оно исчезло скоро. Очень скоро.
По прибытии в часть его направили, согласно предписанию, к худому, будто лущеный стручок, старшине с лицом, изрытым оспой, шрамами да еще обожженным — старшина был в прошлом танкистом, горел, но выжил и попал сюда, — так что вместо лица была у него полумаска. Губы, глаза, часть щеки — жили, остальное, глянцевито блестя, никогда не менялось.
Увидев его, Колька вздрогнул, старшина усадил его напротив себя и спросил, верно, заметив смущение солдата:
— Испугался?
— Не-а, — соврал Николай, стыдясь своей нежности, а старшина добавил:
— Это, Симонов, еще не страшно. — И удивился: — Кто тебя только сюда направил?
Колька бодро, не тушуясь, сослался на комиссию, на свою малограмотность. Но старшина пожал плечами, спросил:
— Ты знаешь хоть, где служить придется?
Колька молчал.
— Не повезло тебе, брат, — вздохнул старшина. — В самое страшное место на войне ты попал. В похоронную команду.
Колька молчал, соображал, что это, конечно, нехорошо, но тут он свой кинжал непременно добудет, потом пошел спать в свое отделение — к старым солдатам, и они оглядывали его удивленно, жалеючи, а его задевала эта непонятная жалость.
Читать дальше