…В бесконечно долгие четыре часа, проведенные в каморке с крошечным, тусклым окошечком, Гриша проголодался и устал от ожидания.
Он почти обрадовался, когда его опять ввели в знакомую комнату с письменным столом, за которым снова сидел тот же ротмистр — видно, только что приехавший откуда-то, — с зарумянившимися от свежего ветра щеками, с влажными глазами, словно после хорошей выпивки…
— Надумал?
Гриша промолчал.
— Надумал?!
— А что я должен был надумать?
— Говорить мне всю правду!
— Я это до сих пор и делал. Но, похоже, что это вам не понравилось.
— Так, так. Ну, значит, придется с тобой повозиться. Придется заняться твоей особой. Ты думаешь: от всего отвертелся, ничего не сказал, никого не выдал. А ты себя выдал? Самого себя! Что молчишь? Оглох?
— Нет, я не оглох. Я хорошо слышу.
— Слышишь… А понимаешь ли? Соображаешь ли, чем именно ты себя выдал? Ну-ка, подумай хорошенько.
Ротмистр прошелся по комнате, мелодично звеня шпорами. Подошел к стеклянной дверце канцелярского шкафа, бережно поправил перед нею, как перед зеркалом, колечко усов и обернулся к Грише:
— Ну? Не понимаешь! Да разве мальчишка твоего возраста… сколько тебе? Шестнадцать! Разве мальчишка, ни в чем не искушенный, не виновный ни в чем, станет так держать себя перед жандармским офицером? Да он затрепещет, он дрожать будет с ног до головы! А ты?
— Если человек ни в чем не виноват, зачем ему дрожать?
— Затем, что жандармское управление — учреждение серьезное, там не шутят, нет. Чем меньше виноват человек, тем скорее он задрожит перед лицом власти! А виноватый — тот уж, конечно, подготовился. Помилуйте — он все обдумал: что отвечать, как отвечать, о чем промолчать. Он как бы натренирован всякими там мыслями. А тебя кто натренировал? Редаль, кому ж еще! Что он тебе наговаривал? «Долой царя, долой правительство, да здравствует свобода рабочего класса!» Так?
— Нет. Ничего подобного Редаль мне никогда не говорил.
Гриша вдруг почувствовал, что ему делается душно от жаркой ненависти к этому щеголеватому палачу. Конечно, это палач! Разве не такие, как он, зверствовали в застенках в пятом году? Таким же был и Терещенко.
Ему вспомнилось спокойное лицо Оттомара Редаля: «Слишком мелкий случай для драки…» Надо как-нибудь продержаться до конца допроса.
А допрос все продолжался. Ротмистр то принимался уговаривать Гришу — даже на «вы» переходил: «Не портите своей будущности, молодой человек!», то снова орал исступленно:
— Ты у меня попляшешь!
Гриша не удержался:
— Ну, плясать-то я не стану.
— А я тебе говорю — попляшешь! И еще как! А теперь возьми-ка этот листок бумаги и пиши на нем все, что знаешь о Редале: когда его в первый раз увидел, как это было… одним словом, все, что знаешь о нем. И подпишись. Поразборчивей подпишись. И будет твое показание храниться в бумагах жандармского управления. Чувствуешь, чем это пахнет?
Тут — впервые за все время допроса — Гриша смутился. Его подпись будет в жандармском управлении? Отказаться, не писать ничего…
— Ага! — торжествующе воскликнул жандарм (он не отрываясь следил за выражением Гришиного лица). — Коготок увяз — всей птичке пропасть. Довольно резвиться на тропинке бедствий, не предвидя от сего никаких последствий! Сергей Сергеевич!
На этот возглас сейчас же раскрылась боковая дверь, и показался толстый пристав с папкой бумаг под мышкой.
— Сергей Сергеевич, этот субъект напишет сейчас свои показания, не откажите потом переслать мне их. А сейчас я спешу… Но мы еще увидимся! — погрозил он Грише розовым пальцем и ушел, звеня шпорами.
Пристав прошел к письменному столу, буркнув на ходу:
— Сядешь вон там. И напишешь что следует. Поживее!
Гриша оглянулся: у стены стоял закапанный стеарином круглый столик, на нем — канделябр с оплывшей свечой, чернильница-мухоловка…
— А могу я отказаться, не писать ничего? — спросил Гриша. — Я не знаю ничего, значит и писать не о чем.
— Нет. Не можешь! — хрипло отозвался пристав не глядя.
— Мне нечего писать.
— Молчать! — крикнул пристав. — Ты где находишься? Приказано написать, значит исполняй!
Пристав снова уткнулся в свои бумаги, а Гриша сел за круглый, закапанный стеарином столик.
Столик не только был грязен — от него почему-то резко пахло клопами.
Гриша подивился себе: как может он замечать сейчас все эти мелочи?
Надо было обдумать, как ему поступить. Что, если ничего не писать? Ничего не знаю, писать не о чем. Неужели его в тюрьму за это посадят? Не в чем его обвинять! Никто не видел, как он относил листовки в дом Персицев. Никто не знает, зачем он встретился вечером на берегу Двины с Талановой.
Читать дальше