Бывали разносы, над которыми мы смеялись, — например, когда нас разносила со слезами на глазах добрейшая Аннушка.
Были разносы, которые принимали как должное, помалкивая или играя в «морской бой». Это когда Петр Петрович в очередной раз потел у классной доски, подсчитывая, во что обходится государству очередной имярек: он и ругаться предпочитал цифрами.
Когда разносил Учитель, в классе стояла мертвая тишина. Госпитальная тишина, в которой страдал и кровянился один-единственный голос — голос Учителя. Вместе с классом молчали и виноватый (или наоборот — невиновный), потому что оправдываться было нечестно: все равно что спорить с обреченным. Минут через десять Учитель выдыхался, поворачивался к окну — осень-зима-весна — и когда оборачивался вновь, был сер и спокоен.
Лишь однажды негласный закон молчания был нарушен.
Его нарушил Кузнецов.
Из-за какого пустяка вспыхнул разнос, не помню. Кофточки и то, что под кофточками, и то, что вообще непобедимо прорастает даже из-под форменных, стираных-перестиранных платьиц (в армии, выдавая мне шапку, ровесницу Вооруженных сил, старшина пошутил: «Бери, воин, в этой шапке не один солдат помер»), все это исключается. Вряд ли Кузнецов закричал бы из-за таких мелочей.
А тут он закричал:
— Неправда! — И его жесткое лупатое лицо покрылось пятнами.
Они стояли друг против друга. Учитель — бескровное лицо, мятущиеся, вырвавшиеся из-под надбровий глаза, в которых злость смешалась с мольбой, и голос — бредящих ночных госпиталей. И Кузнецов, сухощавый — от макушки до пяток одни кости: к таким попадать, как в мясорубку, — вытянувшийся в струнку.
Учитель кричал разные слова, Кузнецов лишь одно:
— Неправда!
Учителю не надо было трогать Кузнецова. Родителей у Кузи нет, жил он в деревне с больной бабкой, шпыняли его там, конечно, будь-будь, и защита стала для него изощренной формой нападения. В классе избегали драться с Кузнецовым: мог садануть всем, что попадется под руку, мог, извернувшись, схватить за горло, а разжать, разорвать его костлявые пальцы непросто. Класс растерянно молчал, слушая, как они кричат друг на друга. Каждый понимал: надо кому-то встать, взять Кузнецова под белы руки и вывести вон. И каждый, уверен, оттягивал минуту решительных действий: авось, вот-вот уладится само собой.
Авось, встанет сосед.
Так никто и не встал. Духу не хватило.
Первым не выдержал Учитель.
— Выйдите вон, — сказал надорвавшимся голосом, хотя никогда никого не выставлял из класса, ибо считал это преступлением против «программы».
— Неправда! — не унимался Кузнецов.
Выручил звонок. Ушел, забыв на столе конспект. Учитель. Ушел с уроков Кузнецов. Когда мы после занятий пришли в общежитие, Кузя, заложив руки под голову, лежал в ботинках на кровати и плевал в потолок. Пройдет много времени, может, целый год, прежде чем накануне какого-то праздника, когда интернат разъезжался по домам и в общежитии царила веселая и в то же время нервозная обстановка (разъезжались-то не все), неразбериха, в нашем отсеке из-за ерунды случилась драка между Гражданином и Кузей. Кузя схватит Гражданина за горло, но тот успеет выхватить из разболтанной спинки кровати увесистую железную трубку и пустить ее в дело. Прежде чем разнять дерущихся, класс, точнее парни класса, отсчитали пять явственных ударов трубой. Раз… два… три… четыре… пять… Стоп! — разнимаем. Еще позже, когда мы уже разлетимся из интерната, до меня дойдет слух, что Кузя попал в тюрьму, и у меня грустно аукнется сердце. Кузина судьба покатилась, как падучая звезда…
Все это потом. Пока, на следующий день, Кузнецов, как обычно, был в школе.
Учитель в школу не пришел.
* * *
Учитель заболел. Сначала уроков литературы не было, потому что заменить Валентина Павловича оказалось некем.
Через несколько дней Антон Сильвестрыч ввел в класс незнакомую женщину. Он придерживал ее за локоть и двигался рядом, выпятив грудь, развернув давно безработные плечи, как будто под ногами у него в безветренном зное свечей таял воск холеного паркета.
Легкий, в парении, взмах бровей, текучий абрис большого тела, в котором годы уже начали свою кротовую работу, но, сдерживаемая породой, она пока не портила его, придавая сильным, еще внимающим господствующим ветрам, очертаниям мягкость и щемящую завершенность убывающей женственности. Такая заставит вспомнить, что ты — мужчина. Гусар, некоторым образом!
Антон Сильвестрыч подвел ее к столу, представил;
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу